Том 7. Эстетика, литературная критика
Шрифт:
Итак, если перед нами будет явление, которое, хотя некрасивое и ничтожное, все же вызовет в нас массу представлений или даст возможность охватить большой ряд других явлений, то мы оценим его положительно: это и есть случай типичного. Типичное поучительно, оно дает возможность в одном образе обнять многое. Мы видим, что некрасивое и ничтожное может быть эстетичным, но для этого нужно до известной степени игнорировать безобразие и убожество рассматриваемого предмета, воспринимать его не слишком живо и конкретно, больше умом, чем чувством, но это есть не что иное, как научное, познавательное отношение. Действительно, в типичном мы имеем переход от эстетики к науке, от критерия красоты к критерию истины, что служит доказательством их родственности и вместе с тем ярко характеризует их различие; типичностью может наслаждаться лишь интеллектуальный человек: он, как Леонардо да Винчи, будет с наслаждением зарисовывать типичного убийцу, в то время как человек эмоциональный с ужасом и отвращением отвернется от этого получеловека-полугориллы 31 .
Оригинальность является необходимым условием комического, но не все оригинальное вызывает смех. Всякое отклонение от обыденного, само собою разумеется, привлекает внимание и повышает совершаемую организмом умственную работу; такое повышение будет тем более приятно, чем эстетичнее вообще черты оригинального. Смех наступает лишь тогда, когда сравнительно большое умственное напряжение разрешается с неожиданною легкостью; вообще всякое явление, повышающее внимание,
Герберт Спенсер выражает крайнюю досаду на то, что нынче любят несимметрично печатать заголовки книг, вообще нарушают обычную, рациональную внешность предмета. По его мнению, это признак наступающего варварства. Действительно, новые книги вовсе не красивее старых, но они оригинальны. Стремление повысить эстетическое достоинство не путем красоты, а путем оригинальности, характеризует степень пресыщенности и скуки в обществе.
Ценить оригинальное начинают обыкновенно в зрелый период цивилизации. Порядок, гармония — условия красоты — оказываются чем-то привычным, и начинается искание источника эстетических эмоций — в беспорядке. При рассмотрении эволюции искусства мы еще остановимся на этом явлении. Конечно, не всякий беспорядок приятен даже и пресыщенному человеку: он ищет живописного беспорядка. Слово «живописный» показывает уже, что беспорядок этот, хотя бы и естественного происхождения, должен иметь в себе нечто искусственное, преднамеренное, словно измышленное живописцем.
Действительно, в живописном беспорядке кроется неуловимый порядок, чувствуется оформливающий дух. Хорошим и очень простым примером может служить так называемое золотое сечение. Простые пропорции, то есть величины, относящиеся друг к другу как целые числа, воспринимаются вообще легче, чем отношения неправильные; это объясняется, конечно, тем, что такие пропорции могут быть осмотрены глазом при помощи ряда одинаковых движений, то есть при посредстве известного ритма движений; но рядом с эстетическим значением симметричных делений на две половины, на четверти, или на середину и два крыла, то есть на три, на пять частей, неожиданно выдвигается деление линии в среднем и крайнем отношении (то есть так, чтобы большой отрезок относился ко всей линии, как меньший к большему — 1:а = а: b). Цейзинг видел нечто мистическое в том, что человек и сам в пропорциях своего тела и в своих книгах, коробках, дверях, окнах и т. д. стремится к подобной пропорции 32 . Общность этого стремления стала довольно шаткой после тщательного исследования великого психофизика Т. Фехнера 33 , но все же известная любовь к такого рода делению наблюдается; объясняется она, по-видимому, тем, что золотое сечение есть нечто среднее между симметрией и совершенно односторонней асимметрией, причем в первом случае «меньший» отрезок становится равным большему, а во втором он равен нулю.
Именно такого рода почти неуловимо тонкие законы определяют собою живописность беспорядка.
Между тем умение находить источник эстетического наслаждения в беспорядочных объектах, умение улавливать тонкую закономерность там, где отсутствует ясный закон, весьма расширяет область эстетического. Сравните симметричные статуи архаического периода греческой скульптуры со свободой классического периода, или свободные композиции картин мастеров Ренессанса с застывшей средневековой симметричностью триптихов. Однако, само собою разумеется, одной формальной живописности мало для сильного впечатления. Рост чуткости к живописному сопровождался все большим пониманием природы, многообразие которой редко охватывается ясно выраженным единством; единство освещения, единство характера — вот что присуще большинству пейзажей, поэтому слово «живописный» чаще всего применяется к картинам природы.
Но живописный пейзаж, в котором отдельные, разнообразные части свободно раскиданы в неуловимо эстетическом беспорядке, если даже он красив по краскам и линиям своим, не может дать почувствовать истинно прекрасное. Только тогда, когда он величествен, он не нуждается в ассоциативных элементах, неистощимую же красоту в природу влагаем мы сами, отзываясь на ее красоты и одухотворяя черты ее. Мы вкладываем в красоту то настроение, которое она вызывает в нас по ассоциации. Дикие скалы, крутые тропинки, прибой волн, странное освещение наводят на мысль о гордом уединении, о демонических силах или смелых отверженниках общества, которые могли бы избрать такое место… Снежная равнина, туманный месяц, неясные, бледные дали вызывают представление бесконечной, безрадостной дороги, смутных, серых дум на сердце, отсутствия надежд впереди. Чем впечатлительнее психика, тем скорее охватывается она тем или другим чувством при виде вечно изменчивого лица природы, тем поспешнее переводит она ее непонятные знаки на свой человеческий язык. Пейзажи, которые вызывают в нас малопривычные образы и чувства, мы называем фантастическими; вообще фантастическим называется все, оригинальность чего превышает предел возможного в действительности, но что не вызывает никакой серьезной жизнеразности именно ввиду нереальности своей. Все в природе, что дает толчок нашей фантазии, то есть вызывает в мозгу свободную игру, приятно и эстетично. Если фантазия наша работает при этом благодаря милым, ласковым чертам явления, ее возбудившего, в тонах мягких, счастливых, то такие явления мы называем поэтичными.
Живописное, фантастическое, поэтичное — все эти термины указывают на элементы, привнесенные человеческим творчеством. Живописное, в связи с фантастическим и поэтическим, может быть отнесено к области прекрасного с большим правом, чем комическое и типичное; но эстетическое развитие людей, ведущее к все большему уменью находить прелесть в явлениях, принимает иногда болезненный характер, благодаря которому, в поисках за оригинальным, утонченно живописным, оно переходит в любовь к вычурному и чрезмерно изысканному. Для здорового человека иногда совершенно непонятна прелесть какого-нибудь кричащего, экстравагантного явления, вызывающего восторг присяжных эстетов, между тем как для этих эстетов красивое, величественное стало уже вульгарным, приевшимся. Неприятнее всего в этих явлениях то, что к непосредственному эстетическому чувству примешивается вздорное хвастовство оригинальностью вкуса и т. п. Можно сказать, что человек тем развитее эстетически, чем большее количество явлений способно доставлять ему эстетическое наслаждение; если мы припомним, сколько путей для этого открыто перед человеком, способным понимать не только красивое и величественное, но и трагическое, комическое, оригинальное, живописное, типичное, то мы увидим, что легко представить себе натуру, которая на всякий предмет сумеет взглянуть с интереснейшей стороны и показать другим его эстетическую ценность. Это и есть истинные эстеты; люди же, чванящиеся изысканностью вкусов, вовсе не являются пионерами в поступательном ходе развития человечества, а каким-то странным махровым цветом. Истинный эстет может понять даже «их красоты», но он сохранит в себе дар видеть прекрасное и в том, чем наслаждается все человечество, чем может наслаждаться даже дикарь или ребенок.
Умение эстетически наслаждаться почти всяким объектом сводится биологически к тонкости структуры мозга или к огромному богатству
Глава V. Искусство
Что такое эстетическая эмоция? Что, собственно, ощущает человек, когда он любуется? Что это приятно, что это доставляет наслаждение, — в этом не может быть сомнения, но величайшие авторитеты расходятся в вопросе о ближайшем «коаффекциональном» определении этой эмоции, об ее ближайшей качественной характеристике.
Два мнения об этом предмете заслуживают особенного внимания. Одна группа эстетиков [67] утверждает, что красота успокаивает, понижает в нас жизнь, усыпляя наши желания и похоти, дает нам насладиться мгновением мира и покоя. Другая [68] провозглашает, что красота — это «promesse du bonheur» — обещание счастья, что она будит тоску по идеалу, словно неясное воспоминание о далекой, милой и прекрасной родине, что именно жажда счастья охватывает нас и примешивает печаль к нашей радости на самых высоких ступенях эстетического наслаждения.
67
Например, Шопенгауэр. [Примечание 1923 г. — Ред.] 34
68
Например, Бейль-Стендаль. [Примечание 1923 г. — Ред.] 35
Противоречие, на наш взгляд, кажущееся. Кто станет отрицать, что красота в природе и искусстве действительно заставляет нас забыть наши обычные волнения и житейские мелочи и в этом смысле умиротворяет нас? С другой стороны, самые ярые сторонники теории понижения жизни и усыпления воли не могут отрицать элементы желания, порыва в любовании. В самом деле, наиболее видный представитель, так сказать, отрицательной эстетики, мыслитель, видевший в искусстве последовательный ряд ступеней от жизни, полной страстей и смятения, к заоблачным, холодным высотам полного самоотречения и абсолютной смерти, — сам Шопенгауэр не решился и не мог сказать, что явление тем прекраснее, чем меньше в нем жизни 36 . Нет, он примкнул к учению Платона об идеях. Но у Платона абсолют есть само средоточие жизни, центр наших стремлений, небесный источник бытия мира, от которого мы бедственно отпали, но к которому жадно стремимся: идеи у него, так сказать, первые отражения абсолюта, в них больше реальности, жизни, истины, чем во вторичных, искаженных их отражениях — существах и предметах земного мира. Учение об идеях возникло, естественно, из жажды мыслить законченный мир, из стремления конструировать его таким, каким человек естественно его желал бы; мир идей — это мир, в котором все интуитивно понятно, то есть в котором действительность совпадает с результатами свободной игры ума, это мир, в котором все прекрасно, то есть все предметы согласованы с человеческими органами восприятия и возбуждают в нем одни счастливые ассоциации. У Шопенгауэра же Воля не есть нечто идеальное, а, напротив, — злое, хаотическое, так что непонятно, что же такое эти идеи? Почему идеи, первая объективизация Воли, ближайшая, являются ступенью к освобождению от Воли? Во всяком случае, факт тот, что Шопенгауэр считал прекрасным в явлениях природы то, что приближается к чистой идее, и созерцание ее считал за счастье, освобождающее нас от principium individuationis [69] . Да, но значит ли это, что мы освобождаемся от желаний вообще? А жажда все более полного выражения этих идей? А стремление к покою, к тихой гармонии, которое Шопенгауэр принимал за стремление к небытию?
69
принципа индивидуальности. [Примечание 1923 г. — Ред.]