Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4
Шрифт:
Близко видеть его мне пришлось только один раз, совершенно случайно, но этот случай произвел на меня незабываемое впечатление. Это было вскоре после русско-турецкой войны. Я шел с Верой Зосимовной Поповой, с которой мы вместе работали в «Новостях», по Загородному проспекту на Гороховую, где была типография этой газеты. Мы оживленно разговаривали и не заметили, что на улицах от Царскосельского вокзала были близко расставлены полицейские, которые делали нам знаки. Мы их тоже заметили не сразу и дошли до середины перекрестка, когда услышали быстрый грохот и увидели открытую царскую коляску, сворачивающую с Царскосельского на Гороховую от вокзала… В одном из седоков я легко узнал царя, но мы остановились уже тогда, когда коляска свернула совсем близко, так, что промчалась, чуть не задев нас. Я был в высоких сапогах,
Многое и тогда, и впоследствии глубоко меня возмущало в поведении этого царя в трудные годы борьбы. Говорили, что в нем была фамильная жестокость Романовых. Ни разу не промелькнуло с его стороны желание смягчить суровость казней и репрессий по отношению к своим противникам. Наоборот, он лично увеличил наказания по «большому процессу», где люди и без того понесли слишком суровые кары, допустил несправедливую казнь Лизогуба, беззаконное заключение Чернышевского в Вилюйске… И все-таки из-за этих действий царя, попавшего в руки неумных и злобных сатрапов, в моей памяти вставало жалкое лицо несчастного старика… Так начать и так кончить!..
Большинство нашего пермского кружка разделяло мою рефлексию и не видело причины для особенной радости. Но были и другие чувства. Жена одного ссыльного, человек вообще недурной, выражала злобную радость при мысли об окровавленных ногах царя и об его беспомощной просьбе: «Везите во дворец… Там — умереть».
В то время у меня жил рабочий Башкиров, тоже возвращавшийся на родину по распоряжению лорис-меликовской комиссии. Когда, придя со службы, я сообщил ему новость о цареубийстве, этот дюжий и простодушный человек сразу поднялся на ноги и, инстинктивно повернувшись к иконе, осенил себя широким радостным крестом. Я вспомнил озлобленных ходоков в Починках, вспомнил предсказание Санникова и, наверное, радость этого богобоязненного коренного крестьянина, когда мрачное предсказание сбылось, — вспомнил равнодушие одних, проснувшуюся вражду других… Было ли бы все это, если бы самодержавие, тогда еще очень сильное, продолжало идти путем дальнейших реформ? Скоро стало известно, что Александр II убит в самый день подписания указа о созыве уполномоченных — первого шага к конституции… И, может, думали многие, если бы это было сделано смелее, если бы не боялись открыто выступить, против ненавистной реакции, это удержало бы руку террора…
Это была ошибка — трагедия была глубже и не так легко излечима. Террор созревал в долгие годы бесправия. Наиболее чуткие части русского общества слишком долго дышали воздухом подполья и тюрем, питаясь оторванными от жизни мечтами и ненавистью.
Конституция представлялась только обманом народа.
Среди русской эмиграции был только один орган, отстаивавший необходимость конституции для России. Драгоманов уже тогда, приглядевшись к очень несовершенной австрийской конституции, понял ее значение для политического развития даже славянских народов, которых австрийский режим держал в тени и загоне… Другие русские революционные партии не признавали конституции и шли своими путями, без связи с народом. А такие партии начинают всегда жить своей самостоятельной жизнью, обращаясь в своего рода самодовлеющие политические организмы. Такой самодовлеющей организацией стал и террор. Во мраке подполья он созрел, сосредоточил страшную силу самоотвержения и ненависти и сознавал эту силу в единственном направлении, для которого был пригоден. Усилия и жертвы, принесенные для такого страшного творчества, не легко теряются даром. И террор достиг той наибольшей цели, для которой назначался. Это был
Извиняюсь перед читателями за это отступление от чисто повествовательной формы мемуаров. Не могу сказать, чтобы все это я так понимал тогда же и мог бы так изложить в то время, но общее мое представление было именно таково. Когда вскоре после этого судьба опять увлекала меня на далекий север, среди пустынных и холодных берегов Лены в моем воображении стояли два образа и зарисовывались черты поэмы в прозе. Александр II, молодой, одушевленный освободительными планами, и Желябов, его убийца, смотрят с далекой высоты на свою холодную родину и беседуют о далекой трагедии, обратившей их лучшие стремления друг против друга… Когда-то одна правда, хоть в разное время, светила им обоим, но она затерялась во мгле и туманах… И две тени говорят о том, как разыскать ее… Это было очень наивно, и поэма кончалась примечанием какого-то революционера, которому поэма автора, умершего в далекой ссылке, попадает в руки: «Господи боже, какой дикий бред!.. А ведь когда-то наш товарищ был с очень трезвым умом». Теперь я разыскал в старой записной книжке неясные каракули, записанные урывками на станциях коченеющей рукой, и мне они показались своего рода человеческим документом того времени. Может быть, такие мысли приходили в голову и не мне одному…
Через несколько дней на службе нам сообщили, что в железнодорожной церкви будет панихида о старом и молебствие о новом царе… После службы священник прочел манифест и затем текст присяги… При этом мне невольно пришло в голову: вот мы присутствовали при присяге новому царю. А мог ли бы я по совести дать такое обещание?.. Помню, что я поделился этой мыслью с Волоховым. При его трезвом образе мыслей он немного удивился. Простая формальность, которой никто не придает серьезного значения. Я был рад, что никто и передо мной не ставит этого вопроса не как простую формальность…
Но… приблизительно через неделю, когда я шел по главной улице, навстречу мне попался мрачный полицеймейстер. Заметив меня, он сделал мне знак, сошел с пролетки и подошел ко мне.
— По этому листу, — сказал он, подавая мне сложенный лист бумаги, — вы должны принять присягу на верноподданство новому государю и вернуть его мне с удостоверением вашего приходского священника.
— По чьему распоряжению вы этого от меня требуете?
— По распоряжению губернатора.
Разговор происходил недалеко от губернаторского дома, и я отправился к нему. Он вышел ко мне тотчас же.
Лицо его было печально. По-видимому, он был глубоко огорчен кончиной царя.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Я сейчас получил от полицеймейстера вот этот лист, и он сказал, что дал его мне по вашему распоряжению.
— Да… Ну так что же?
— Скажите, ваше превосходительство… Вы от всех граждан требуете таких сепаратных присяг?
— Нет, конечно. На это не хватит времени…
— Значит, это требование относится ко мне, как к ссыльному?..
Лицо его стало холодно и серьезно…
— Позвольте… Нам нужно знать, считаете ли вы себя верноподданным нового государя или нет.
— И это именно потому, что я потерпел бессудное насилие, что моя семья без всяких причин рассеяна по дальним местам, что я видел слишком много такого же насилия над другими. Именно поэтому вы сочли нужным вызвать меня из ряду и предложить мне лично этот вопрос. Ну я и отвечаю: присяги я не приму…
Он опять задумался с тем выражением, какое я у него уже знал, и через некоторое время сказал:
— Да, вы, пожалуй, правы. Это ошибка. Пока еще это только мое распоряжение, но я почти уверен, что через некоторое время последует такая же общая мера… Подумайте хорошенько… Зачем вам портить свою молодую жизнь?.. А пока дайте мне этот лист… Полицеймейстеру, если спросит, скажите, что лист передали мне.
Затем мы начали опять разговаривать о разных предметах. Между прочим я спросил: