Том 8. Литературные портреты, очерки
Шрифт:
Девочка исчезла, забыв напоследок попрощаться со мной. Эту ее ошибку исправила все та же молодая крестьянка в синей юбке с оборками. Она снова обняла меня, снова ласково прижалась смуглой пылающей щекой к моей щеке и сказала, но теперь уже вполголоса и смущенно:
— Аддио, мио каро синьоро!
Она тотчас убежала вместе с другими продавщицами к своим корзинам с цветами, а у меня на щеке остался горьковатый и тягучий запах ее лица. Он был похож на запах лаванды.
Он был удивительно стойкий, этот запах, держался несколько дней и исчез только в Риме, куда я ездил на несколько дней из Неаполя. Может быть, я так долго слышал
Когда поезд Неаполь-Рим, поминутно пытаясь сорваться с рельсов и обрушиться в желтые ущелья Апеннин, мчался к Риму, я смотрел в окно на маленькие горные города и думал, что каждый из них мог быть родиной этой крестьянки.
То были очень старинные города на вершинах гор, зубчатые крепости, обнесенные выщербленными стенами. Там позванивали колокола угрюмых соборов, где, может быть, светились в полутьме алтарей божественные фрески Джотто или самого Рафаэля.
Белые — петлисты и пустынные — дороги подымались к этим городам из выжженных засухой долин. По этим дорогам семенили ослы. Лучше всего были видны их темные уши. Тоненькие ослиные ноги сливались с цветом шиферной пыли, потому из было нельзя рассмотреть.
Я представлял себе эти города, узкие улицы около высохших от старости фасадов, пестрые вывески кино и треснувший мрамор разрушенных фонтанов, узловатые оливы в садах, как бы отлитые из ноздреватого олова, и думал, что, может быть, вот в таком городке у меня уже есть близкое сердце — такое же нежное, как теплота маленькой зардевшейся щеки. И если мне в жизни будет особенно тяжело, то это простодушное сердце никогда не откажет мне в помощи и утешении.
Я был уверен в этом. И эта вера бесконечно облегчала жизнь.
На обратном пути поезд из Рима пришел в Неаполь поздней ночью. В открытое окно вагона дул теплый морской ветер с привкусом нефти. В узких домах вдоль полотна было, конечно, темно, и только в ярко освещенной будке стрелочника сидел на подоконнике и играл на мандолине юноша с бакенбардами и лицом Ива Монтана.
Это было мое последнее впечатление от Неаполя.
Поезд подали на мол прямо к пароходу. Пароход тотчас отчалил. С палубы в свете неестественно ярких фонарей было видно то место на набережной, где днем сидели продавщицы. Я всматривался в него, стыдясь сознаться самому себе, что жду чуда, жду, что на пустынной мостовой появится молодая крестьянка с синей юбке с оборками и появится молодая крестьянка в синей юбке с оборками и побежит по молу вслед за пароходом, уже медленно резавшим стальным носом мрак ночи и черную воду залива.
На мгновенье мне даже показалось, что я вижу вдали неясную женскую фигуру. Но это была одна из тех легких теней, какими полны портовые ночи.
Я просидел на палубе до рассвета, пока не открылись в слабо голубеющих и необъятных водах огни Сардинии.
Рассвет я встретил с сожалением. Я знал, что каждый день будет удалять от меня прошлое и погружать его в темноту так же медленно и верно, как иссякает в зрительном зале перед спектаклем электрический свет.
Мимолетный Париж
[текст отсутствует]
Живописная Болгария
Мне придется начать этот небольшой очерк о Болгарии с короткого замечания по поводу слова «шума».
«Шумой» по-болгарски называется листва. На примере этого слова становится заметным совпадение
Листва, действительно, почти все время шумит. Весной и летом она шумно трепещет от ветра, а осенью собирается в кучи и трещит под ногами.
Я упоминаю об этом потому, что приехал в Болгарию в разгар осеннего «шума», в пышную «цыганскую осень» — соперницу нашего русского «бабьего лета». Поэтому я увидел страну — поразительно живописную и разнообразную по своим ландшафтам — в такой ясности осеннего воздуха, что издалека был заметен каждый высохший лист винограда, окрашенный в побледневшее золото или темную киноварь и пронизанный спокойным солнцем.
В Болгарии сохранились старые монастыри — бывшие оплоты в борьбе народа с турецким владычеством. Стены монастырей расписаны фресками. Особенно хороши фрески великолепного художника — примитивиста Зографа.
Я видел в одном из монастырей вблизи города Тырнова, как в низкое окно церкви проникла виноградная лоза. Листья ее пожелтели к осени. Они кое-где прикасались к фрескам Зографа, и их нельзя было отличить от светло-золотого сияния фресок. Внутри церкви висели, зацепившись за резной дубовый алтарь, большие кисти черного винограда.
К счастью, сухая осень тянулась долго. Мне повезло еще и потому, что я увидел Болгарию после уборки урожая.
На полях кое-где еще снимали хлопок, но уже гудели по селам людные базары, круторогие волы с синими, как море, глазами свозили последнюю ботву, женщины пряли на порогах, сельские читалища — читальни — были переполнены посетителями — детьми и молодежью, жарилась на черепицах рыба, бубны с колокольчиками буйно звенели за стенами крестьянских домов — начиналось время осенних свадеб. По сельским площадям бродили цыганки в ярких шальварах и навязывались со своим счастливым гаданием, мальчишки бросали петарды, а ослики негодуя на мальчишек, начинали лягаться и кричать свое оглушительное «И-и-а! И-и-а!»
Ослики трудолюбивы и трогательны. Они старательно идут по обочинам дорог, моргают длинными детскими ресницами и задумчиво хлопают пыльными ушами.
В горах на Старой планине мы встречали шеренги осликов, нагруженных дровами. Они шли совершенно одни, без погонщиков, повинуясь переднему ослу, не останавливаясь без нужды и даже не пытаясь пощипать траву. Они были «при деле» и относились к своему делу вполне добросовестно.
В Болгарии много истории погребено под землей. Несомненно, что до сих пор в земле лежат еще никем не открытые, несмотря на повышенный интерес болгар к прошлому своей страны, руины городов, храмов и многочисленные остатки некогда богатых и разнообразных культур. Болгария была дорогой народов, местом их длительных стоянок.
В конце войны вблизи города Казанлыка была открыта фракийская гробница. Фреска в этой гробнице была написана художником, равным по силе величайшим мастерам Возрождения.
На фреске изображена тонкая женщина с прекрасным и бледным лицом. Она сидит в кресле, а рядом с ней, в другом кресле, — прислоненный к спинке, почерневший труп ее мужа. Она держит его за руку, и эти две сплетенные до локтей руки производят потрясающее впечатление. Ее рука полна нежнейшей жизни, она просвечивает легкой розоватостью кожи, а его рука черна, как обугленная на костре виноградная лоза.