Том 8. Статьи, рецензии, очерки
Шрифт:
И царь знал, что они готовы умереть. «Он видел страшные, твердые в своем стремлении ряды людей, почти бегом проходивших перед ним, людей своей бедной страны, бедно одетых, грубых солдат. Он чуял, что все они шли на смерть, спокойные и свободные от ответственности…»
И среди них, затерянный меж этих серых шинелей, шел человек, который, как рядовой Иванов, еще недавно стал между офицером и истязуемым солдатом, совершив тяжкое нарушение дисциплины, а, как Всеволод Гаршин, через несколько лет ворвется ночью в квартиру всесильного диктатора, чтобы попытаться остановить казнь (об этом ниже). Он «отказался от своего я», как герой его рассказа «Трус»; подавил в себе и отрицание войны, и много других отрицаний, отдал все это за минуты слияния с старыми чувствами своего народа, за отдых от тяжкой ответственности, которая тяготила все его поколение… Сквозь призму этого чувства он видит и рисует фигуру Александра II. «Он сидел на сером коне, неподвижно стоявшем и насторожившем уши на музыку и бешеные крики восторга. Вокруг него была пышная свита, но я не помню никого из этого блистательного отряда всадников, кроме одного человека в простом мундире и белой фуражке. Я помню бледное,
Это мгновение, «промелькнувшее и исчезнувшее, точно проблеск молнии», по-видимому, стоит в противоречии с настроением, преобладавшим в гаршинском поколении. Но это именно то исключение, которое только подчеркивает правило. Жизнь вообще не математическая формула. Она полна противоречий, и в Гаршине все эти противоречия его времени бились и трепетали с особенной силой, требуя ответов и решений. Господин А. Васильев, в своих коротеньких воспоминаниях [52] , отмечает, между прочим, что Гаршин «благоговел перед Александром II». Возможно, что это чувство возникло именно в так ярко описанную Гаршиным минуту смотра. Как страдания Кузьмы он помножил на цифры военных реляций, так же множил теперь свое единичное чувство ответственности. В лице царя он видел человека, на которого легло невыносимое бремя ответственности за всех, кто ценою решимости умереть от нее освободился… Гаршин весь — сын своего времени. Сам непоследовательный, стоявший меж двух враждебных миров, он ненавидел математику, быть может, именно за ее последовательность. Но, говорит он сам, давалась она ему легко. И во всей этой почти идиллической картине ощущается как бы горькое сознание: это недолгое единение на почве борьбы за чужую свободу «мелькнет и исчезнет при коротком блеске» порыва. А математическая последовательность событий, неотвратимая и ненавистная, — ведет и гаршинское поколение, и этого плачущего царя к страшной трагедии 1 марта [53] .
52
Сборник «Красный цветок», стр. 26.
53
Рассказ написан в 1882 году, через год с небольшим после смерти Александра II. Проводят параллель с соответствующей сценой из «Войны и мира», но и здесь психологический фон глубоко отличен от того, на каком рисуются эпизоды толстовской эпопеи.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время, когда раненый Гаршин вернулся в Петербург, лечился и выздоравливал, было самым спокойным и счастливым в его жизни. Впоследствии, когда, после тяжкого приступа психоза, он прожил два года в имении своего дяди Акимова над бугским лиманом в Херсонской губернии, — он тоже почувствовал себя спокойным и здоровым. Бросившись дяде на шею, он благодарил его за этот отдых и сказал, между прочим, характерную фразу: «Дядя, дядя! Я чувствую, что это прошло. Никаких проклятых вопросов нет». Но там это было после временной бездеятельности. Эти два года были своего рода бегством от проклятых вопросов. Наоборот, поход, рана и возвращение на родину были временем наибольшего напряжения сил. В одном письме Гаршина (к А. Я. Герду) есть очень характерное перечисление человеческих потребностей: наряду с потребностями пить, есть, спать, любить — упоминается также потребность претерпеть [54] . Завещанная нашей многотерпеливой и пассивной историей, потребность эта была сильна во всем гаршинском поколении, и жизнь не отказывала ей в удовлетворении. Одни находили для себя это удовлетворение в отказе от привилегированного положения, другие — в тюрьмах и ссылке. Гаршин нашел его на время в трудностях похода, в опасностях, разделяемых с солдатами, наконец, в своей ране. Годы, ближайшие к войне — 1878, 1879 и начало 1880,— были также периодом наибольшей литературной производительности Гаршина. «Четыре дня» он написал еще в походе. Затем следовали: «Очень маленький роман», «Происшествие», «Трус», «Встреча», «Художники», «Attalea princeps», «Ночь»…
54
«В память Гаршина», стр. 60.
Один из близких знакомых Гаршина рассказывал пишущему эти строки небольшой литературный эпизод из времени гаршинских дебютов. В отзыве о «Четырех днях» известный критик А. М. Скабичевский, высказавшись о рассказе самым похвальным образом, не признал, однако, за автором художественного таланта. Достоинства рассказа он приписывал тому, что все это непосредственно пережито автором, который таким образом явился лишь, так сказать, репортером своих ощущений. Мы видели, что Гаршин считал вопрос о своей способности к литературной работе вопросом жизни и смерти. Поэтому отзыв критика больно задел его, и это чувство нашло отголосок даже в его автобиографии. Упомянув о «Четырех днях», он прибавляет в скобках: «Скажу, кстати, что сам я ничего подобного никогда не испытывал, так как после раны тотчас был вынесен из огня».
Быть может, под влиянием именно заметки Скабичевского темой следующего значительного рассказа своего Гаршин взял эпизод из жизни проститутки, в котором нельзя было усмотреть субъективных мотивов. «Происшествие» изображает роман простого, незаметного чиновника, влюбившегося в проститутку Надежду Николаевну. Не блестящий, но глубоко чувствующий Иван Иванович Никитин хочет спасти ее, но она не верит ни глубине и устойчивости его чувства, ни своей способности к возрождению. Трагедия кончается самоубийством Ивана Ивановича, что и составляет «происшествие». Рассказ, написанный просто, хотя и несколько эскизно, не вполне удовлетворил автора, и впоследствии он вернулся к той же теме. В этом втором рассказе («Надежда Николаевна») интеллигентная проститутка встречает на своем пути уже не незначительного Ивана Ивановича, а талантливого художника Лопатина, который, задумав написать Шарлотту Корде, ищет натурщицу. Фигура и лицо Надежды Николаевны, с отпечатком трагической судьбы, переживаемой сознательно и глубоко, подходит как нельзя более к его сюжету. Во время сеансов он влюбляется в нее идеалистически чистой любовью. Она тоже поддается этому чувству. Сначала она пытается удалиться, боясь вовлечь любимого человека в роковой круг своей трагической судьбы, но, когда это не удается, — она подчиняется новому чувству беззаветно и цельно. Оба счастливы, вопрос близится к решению, во вкусе 60-х и 70-х годов, на мотив некрасовского:
И в дом мой смело и свободно Хозяйкой полною войди.Но идиллия разрушается вмешательством человека, тоже влюбленного в Надежду Николаевну. В лице этого Бессонова Гаршин как будто желал излить всю свою «ненависть к математике» с ее последовательностью. Бессонов — журналист, человек положительный, энергичный, живущий по твердо установленным правилам. Познакомившись с Надеждой Николаевной, он тоже испытывает чувство более глубокое, чем он мог думать и чем желал допустить. Но скоро он побеждает себя. «У этого человека, — говорит о нем знающий его художник Гельфрейх, — в голове всё ящики и отделеньица: выдвинет один, прочтет, что там написано, да так и действует. Представился ему вот этот случай. Видит: падшая девушка. Ну, он сейчас к себе в голову. А там у него все по алфавиту; достал, прочел: они никогда не возвращаются». Бессонов равнодушно говорит Лопатину: «Неважная особа… на нижней ступеньке человеческой лестницы. Ниже — пропасть, куда она скоро и свалится».
Однако он не соглашается познакомить с нею Лопатина. Когда же тот все-таки знакомится и Бессонов видит, что другой готов сделать для Надежды Николаевны то, что отказался сделать он сам, — он невыразимо страдает. Он скрывает свои чувства под маской спокойствия, «как тот французский рыцарь-священник, который считался неуязвимым только потому, что носил красный плащ, чтобы не видно было крови, лившейся из его ран». В конце концов он является в студию Лопатина, когда там находится Надежда Николаевна, убивает ее выстрелом из револьвера и ранит Лопатина, а последний убивает его самого каким-то художественно-бутафорским копьем.
Рассказ этот, возбудивший большой интерес, как все гаршинские, вызвал также и немало критических замечаний. «В этом произведении, — писал Н. К. Михайловский, очень ценивший Гаршина, — фабула чрезвычайно сложна: тут и неожиданные встречи, и возрождение падшей женщины, и образ Шарлотты Корде, и два убийства, и проч. А между тем мы с некоторым, не совсем приятным недоумением остановились перед этой повестью, несмотря на то, что в ней есть прекрасно написанные фигуры второстепенных действующих лиц (художник Гельфрейх, рисующий только кошек, но достигший в этом роде совершенства, капитан Грум-Скржебицкий, выдающий себя за „бойца Мехова и Опа-това“, и другие)…» [55]
55
Из «Дневника читателя». Перепечатано в «Сборнике в память Гаршина».
К недостаткам, бегло отмеченным в цитированном отзыве, нужно прибавить мелодраматический конец, плохо мотивированный для положительного Бессонова, и недорисованность фигуры главной героини. При той душевной значительности, которую автор приписывает этой падшей девушке, трудно представить долгое и пассивное примирение ее с своей участью. И все же приходится констатировать странное действие рассказа: одновременно и чувство неудовлетворенности, и необыкновенная, незабываемая яркость впечатления. Автор не раскрывает нам всю «реальную правду», окружающую падших девушек и так быстро отравляющую женскую душу. Он берет свою Надежду Николаевну лишь в те моменты, когда на нее падает отсвет чувства Лопатина, и когда ее самое перерождает возникающая любовь. В эти моменты он рисует ее хотя односторонне, но правдиво. Идеология 70-х годов была наивна, часто романтична. Ведь и Достоевский свою проститутку нарисовал подвижницей (Соня Мармеладова). В обоих этих образах (безотносительно к силе таланта) — русская литература тех времен робко подходит к страшной проблеме женского падения. Подходит еще издали, как бы в неведении всей реальной правды и сохраняя в памяти идеальные представления о женской натуре. Еще несколько шагов, и эти идеалистические представления разлетятся, как мыльный пузырь. В наше время литература уже сделала эти шаги. Она вскрывает бытовую обстановку проститутки с поразительной, отталкивающей, одуряющей правдивостью. Эти наивные образы 70-х годов стоят к новейшей литературе по этому предмету приблизительно в таком же отношении, как мужики Тургенева или крестьянские дети из «Бежина луга» — к картинам народной жизни вроде, например, решетниковских «Подлиповцев». Однако — есть своя правда и в «Бежином лугу». И порой невольно приходит в голову, что реальный угар, которым веет от новейших изображений проституции, — тоже не вся правда. Для художественного синтеза необходим и элемент того целомудренного идеализма, с каким подходила к этому вопросу литература 60-х и 70-х годов.
Дядя Гаршина, В. С. Акимов, отмечает, что, вследствие напряженной чуткости нервов, Гаршину писать всегда было тяжело. «Он сознался мне, — говорит г. Акимов, — что почти все, что он до сих пор написал, — являлось в то время, когда на него „находило“» [56] . Фаусек говорит, в свою очередь, что Гаршин жил среди какой-то особенной «напряженности духа», «не мог писать спокойно и не волнуясь». Даже его «маленькие рассказы требовали от него напряжения всех душевных сил, и создания его воображения сильно его волновали» [57] .
56
Сборник «Красный цветок», стр. 14.
57
«В память Гаршина», стр. 96 и 97.