Том 9. Публицистика
Шрифт:
Мне пришлось однажды зайти в дом кустаря. Он сидел, больной, на своей постели, встретив меня каким-то лихорадочно-беспокойным взглядом. Разговаривая, он все посматривал в окна и на двери.
— Вы о чем-то беспокоитесь? — спросил я.
— Беспокоюсь, верно. Баба у меня с образцами послана. Болен сам. Это в нашем деле, господин, беда большая, что бабу послать к торговцу… Запугивают их… Ну, вот идет, кажись, погоди-ка…
В избу вошла молодая женщина, села в изнеможении на лавку и как-то виновато опустила руки на колени.
— Почем? — спросил мужик угрюмо.
— По шести,
— Так и знал.
— Не берет. Нипочем, говорит, завтра этот товар не возьмут, в последнее и брали.
И вдруг, как-то встряхнувшись и вытирая рукавами слезы, молодая женщина заговорила с истерическою торопливостью:
— Да еще дает пять с полтиной и смеется: «Бери, грабь, загребай с меня деньги лопатой». — «Полно, говорю, вам над беднотой над нашей смеяться, Василь Василич! Какая это цена!» — «Да ведь отдают!» — «От нужды отдают, мол. Плачут, да отдают!» — «Какая, говорит, ваша нужда: в своих домах живете, в калошах ходите, по праздникам белый хлеб покупаете. Вот будет нужда, как в прочих местах уже дошел народ: по пяти семей в одну избу натолкаетесь, на десять человек одна шуба, а о пшеничном хлебе и думать забудете».
Женщина посмотрела на меня и на мужа обезумевшими, испуганными глазами.
Мне нужно было повидать одного знакомого скупщика и сказать ему несколько слов, но кругом была тесная толпа…
Я видел через головы освещенное огнем лицо моего знакомого и надеялся, что меня подвинет к нему общее течение. Но в это время какой-то рослый деревенский кустарь, которого образцы были забракованы скупщиком, стал пробиваться из толпы, прижимавшей его к прилавку. Я видел, как с величайшим усилием он ворочал спиной и задевал кошелем по лицам ближайших соседей. Те лишь беспомощно отворачивали лица, так как рук поднять не могли. Вдруг прилавок затрещал, фонарь на нем вздрогнул, толпа колыхнулась, и совершенно неожиданно я увидел почти у самого своего носа красное лицо с вытаращенными глазами.
Оба мы очутились на середине улицы. Кустаря, повидикому, нисколько не смутил этот пассаж, и только узнав меня, он несколько сконфузился.
— А что, Аверьян Иванович, — засмеялся я, — пожалуй, ему теперь, действительно, весело смотреть на вас.
— Просим прощения, помяли вас маленечко. Что и говорить: большое ему удовольствие. Не повредил ли, упаси господи, вашей милости.
— Это все пустяки. Но скажите, неужели трудно устроить дело иначе, чтобы всем было легче подходить: по очереди, с одной стороны?
— Да оно, конечно. Суемся мы, все равно, как слепые мухи. Я уж вам докладывал: темнота наша. Однако, надо мне бежать к другому огоньку, к Портянкину Сеньке. Давал он по шести с пятаком. Надо отдать пойти, пока не закупился. Сейчас я вас разыщу.
Через четверть часа он, действительно, нагнал меня, и мы вместе пошли по темным улицам, на которых я насчитал около тридцати скупщицких огней. Из них только пять или шесть принадлежали крупным местным торговцам; остальные светились на столиках, поставленных где-нибудь на улице, под стенами домов. За такими столиками торговалась мелкота, вроде моего знакомого по постоялому двору, а кое-где мастера-кустари, присоединяющие к работе за станком также и скупку. Это та часть кустарной массы, где мелкий скупщик
Аверьян называл мне имена этих торговцев, сопровождая свои объяснения бесцеремонными прибаутками и крепкими словцами. Вообще, видимо, и он, и другие кустари, кучками собиравшиеся теперь на улицах, после того, как они отдали образцы, относились к этой мелкоте с большим презрением. Впрочем, и из торговцев покрупнее редкого звали за глаза иначе, как Петькой, Васькой или Митькой.
— Этому вот милостивому государю кошку дохлую на прилавок бросили, — сказал Аверьян, останавливая меня невдалеке от одного огня.
Милостивый государь, которому кустари выразили таким оригинальным образом свое внимание, сидел за своим прилавком, сохраняя выражение такого достоинства в лице, как будто ему никто и никогда не бросал на прилавок дохлых кошек. Только когда к огню подходили кустари, которых здесь было меньше, чем у других, и которые, отходя, ругались бесцеремоннее, в его лице и фигуре проявлялась неожиданно какая-то чисто ноздревская подвижность, беспокойная и как будто даже злая.
— Горшок еще с кашей на ворота повесили на-днях, — прибавил из темноты какой-то кустарь к сообщению Аверьяна…
— Ну-у?
В восклицании Аверьяна слышался восторг.
— Ах, ты, братец мой! Да кто ж это ему, а?
— Да уж кто ни сделал, а сделали, — политично ответил кустарь, придвигаясь к нам и отчасти опасливо, отчасти с любопытством посматривая на меня.
— Приезжие будете?
— Приезжий.
— Торгуете?
— Не торгует он… Посмотреть наши порядки приехал, — перебил Аверьян. — А ты, дядя, не опасайся, говори, ничего.
— Нам что опасаться, наше дело сторона, а что действительно горшок на воротах висел, сами видели.
— С пшеном, что ли?
— Ну, ну!
— Молодцы, ребята! Ну, а он что же?
— Леший его знает. Чай, велел снять, да ссыпал куда. Потом нашему же брату опять на треть отвалит…
Аверьян отвел меня несколько в сторону, кустарь, сообщивший о горшке, последовал за нами, а через минуту к нашей группе присоединилось еще несколько человек, освободившихся уже от образцов.
— Этак-то лучше, все-таки, — сказал Аверьян, оглядываясь на отдалившийся теперь огонек. — Как бы не услыхал. Ему ведь я ноне образцы-то отдал.
— Видите ли, господин, — обратился он ко мне. — Теперь вот скупка у нас идет, а вот рассветет начисто, начнется приемка. Понесем товар по образцам сдавать, да деньги получать по расчету, сколько кому причтется. Тут вот главная-то у нас путаница и пойдет.
— Товар, что ли, бракуют?
— Бывает и это. А главное в расчете. Променом, вот, донимают, да третьей частью. Сейчас, например, разделывает он десять человек, приходится на всех сто рублей, да еще там сколько-нибудь. Вот вынимает он сотельный манет и дает одному, — разделывайтесь, ребята, как знаете.