Том 9. Рассказы и очерки
Шрифт:
Остальные не знали, куда девать время после вахт и коротких учений. Книги в маленькой библиотеке корвета все прочитаны. Новых береговых впечатлений, объединяющих разные характеры, темпераменты, взгляды и привычки семнадцати человек, — не было.
Все изнывали и раздражались до озлобления в ожидании берега.
Даже и «Макарка», веселая обезьяна, купленная в Фунчале, что-то притихла: не носится, как оглашенная, по корвету, не взбегает на верхушки мачт, не дразнит старого добродушного водолаза «Умного» и не фамильярничает с матросами в качестве
«Макарка» часто сидит на борту и грустно поглядывает на океан, точно ожидает увидать берег с его роскошным лесом, полным кокосов, о которых, по-видимому, она еще помнит, несмотря на то, что уже два года как вывезена из Африки и попала на Мадеру пленником.
И «Умный», казалось, скучает по берегу. Словно чувствуя, что к нему люди стали равнодушнее, чем раньше, «Умный» больше отсыпается на припеке и во время авралов и учений удирает в кают-компанию, чтоб не попасться на глаза боцману, который в это время может обидеть и «Умного», хотя он и знает, что такое палуба на военных судах, и, как сообразительная собака, понимает свои обязанности.
Петр Васильевич становился озабоченнее. Настроение в кают-компании ему не нравилось, смущало и беспокоило его.
«То и дело выйдет какая-нибудь история!» — думал он.
Всю свою тридцатипятилетнюю жизнь провел Петр Васильевич миролюбиво и по совести, очень чуткой у него. Ни с кем не ссорился и умел ладить с самыми разнообразными людьми во время службы, но не из искательства или карьерных соображений, а просто потому, что был необыкновенно снисходителен к ближним.
Он был исправный служака, хороший моряк, но блестящих качеств не выказывал и нес служебную лямку, не рассчитывая на заметную карьеру. Зато и офицеры и матросы очень любили Петра Васильевича.
Этот, не особенно стройный, небольшого роста, худощавый блондин с длинными бакенбардами, всегда хлопотливый и заботливый и об «Отважном» и о матросах, привлекал необыкновенной простотой и особенно каким-то добросердечием к людям, которое светилось в его глазах.
Строгий ревнитель служебного долга, Петр Васильевич требовал службы. Но не столько понимал, сколько чувствовал, что трудная матросская служба не должна быть каторгой, и он не требовал муштры, не дрессировал людей, чтобы из них выходили «черти», как называли старые моряки матросов, поражавших бесцельной быстротой работы на ученьях и ожидавших, из-за полминуты отдачи или уборки парусов, беспощадного наказания.
И на «Отважном» не было того трепета команды, какой бывал на многих судах при каждой работе и при каждом учении. Не было оскорбительных наказаний, и редко, очень редко раздавались на баке крики наказываемого линьками матроса.
Случалось, что в минуты служебного пыла и Петр Васильевич наскакивал на матроса, вовремя не отдавшего марса-фала или сделавшего такую же серьезную служебную провинность. Наскакивал и, случалось, ударял…
Но через пять минут он подходил к матросу и, словно извиняясь, говорил:
— А ты, братец, вперед отдавай марса-фал… Я за дело ударил… И ты не обижайся…
И хоть матрос и говорил, что не обижался, но Петру Васильевичу все-таки бывало не по себе. И он давал себе слово сдерживаться…
Но особенно сдержан и терпим был Петр Васильевич в своей неудачной семейной жизни, что не было секретом в Кронштадте. Все видели, с какою безграничною и в то же время робкою любовью на лице входил он в морское собрание, под руку с молодой, привлекательной женой; все знали, что Лидия Викторовна обманывает его.
И, разумеется, все считали Петра Васильевича «форменным» простофилей, у которого глаза слепы.
Как ни прост и снисходителен он, как ни любит свою жену, все-таки разве мог бы жить под одной кровлей с такой «дамочкой», которая только позорит его, если бы он был не такой «фефелой» и мог бы догадаться о том, что знает весь Кронштадт. Давно бы следовало прогнать эту «особу» и отнять у нее их трехлетнего сына.
Так рассуждали моряки, даже и те, которые ухаживали за Лидией Викторовной и вместе с ней старались обманывать мужа.
Но никто не знал, что Петр Васильевич не только догадывался, но и знал, что любимая им женщина обманывает, и он не только не подумал «прогнать» жену, но даже скрывал от нее, что знает, никогда не упрекнул ее и, тая про себя обиду и ревнивую жгучую боль, был по-прежнему ласков с ней и только через год после свадьбы переселился в кабинет и оставался только другом и пестуном своей жены.
Любящее сердце подсказало Петру Васильевичу только один исход из своего положения. Не станет же он поднимать «историю», да еще в своем домашнем очаге, не оскорбит он женщины и не сделает ее более несчастной и опозоренной, если, оставленная, она пустится во все тяжкие.
И Петр Васильевич, казалось, привык к положению мужа с обязанностями, но без прав, и не понимал даже своего героизма любви и самоотвержения.
«Чего ссориться нам? Разве она виновата, что год любила, а потом разлюбила? Если скрывает от меня, значит, ей так нужно… Смею ли я выматывать ее признания? Ведь это жестокость!»
Так нередко раздумывал Петр Васильевич и, разумеется, находил в своем любящем сердце оправдание обидевшей его женщине.
И она с каким-то беззаботным легкомыслием вела прежнюю жизнь и, словно бы в благодарность, что он не ревнив и такой примерный нетребовательный муж, стала с ним мягка, любезна и, казалось, стала понимать, какое золотое у него сердце.
Как ни тяжело было оставлять жену на три года, Петр Васильевич, разумеется, не отказался от назначения старшим офицером на «Отважный» и порадовал молодую женщину хорошим содержанием в плавании, большую часть которого будет оставлять жене.
При разлуке он только просил писать ему и беречься…
— Не лучше ли переехать на юг, к твоим? — осторожно прибавил он, полный тревоги, что молодая женщина, живя одна в Кронштадте, навлечет на себя еще большие сплетни.
— Ты хочешь? — спросила Лидия Викторовна.