Том 9. Три страны света
Шрифт:
Испустив раздирающий крик ужаса, несчастные предались исступленному отчаянию. Ужасны были их стоны и рыдания, глухо раздававшиеся среди обычного шума волн и грохотанья льдин.
Особенно предавался отчаянию промышленник по имени Трифон, по прозванью Топор, по происхождению самоед, живший в русской поморской деревне в работниках и оттуда попавший в дружину Каютина.
Грубый дикарь, давно отторгнутый от своей почвы, он сохранил любовь к унылой и бедной природе, посреди которой прошли его лучшие дни, и жил надеждой когда-нибудь снова свидеться с печальной родиной. С невыразимой любовью и грустью вспоминал он свою унылую тундру с ее гранитными горами, между которыми изредка пробивается тощая трава, поднимается чахлая береза почти без ветвей; вспоминал и невеселый вид, открывающийся с высоты гор: огромные озера, беспрестанные бурные реки с непроходимыми порогами, между которыми бешено прыгают и ревут волны, необозримые пространства, покрытые ползучим и ветвистым мхом. И чудилось ему посреди тундры огромное стадо
Другие картины мелькали в воображении второго товарища Хребтова, Дорофея, по прозванью Долгого, парня лет тридцати, из русской поморской деревни. Дома оставил он молодую жену и трех ребятишек-погодков; о них-то сокрушалось его молодецкое сердце. Рано, с самого начала осени, начнет ждать его домой молодая жена. Чуть подует морянка [16] , она тотчас вышлет ребятишек на колокольню смотреть, не покажется ли в море парус; и увидят дети парус, и закричат они хором: «Матушка! лодейка чап-чап-чап чебанит [17] !» Побежит обрадованная мать к пристани, но не увидит она своего Дорофея Долгого, а услышит страшную весть о безвестной и бесславной его погибели. Вскрикнет и рухнется, словно мертвая, бедная вдова, притихнут веселые крики осиротевших ребятишек. Выстынет даром жаркая баня, приготовленная хозяину, позабудется и пропадет богатый обед, который хозяйка готовила дорогому, давно жданному гостю. А наутро она созовет родных, и все пойдут в церковь с громким плачем; старший сын покойника пойдет впереди, понесет икону, а около него пойдут два младшие брата; но никто не узнает в них резвых детей, бежавших вчера навстречу матери с радостным криком: «Матушка! чап-чап-чап…» Пришед в церковь, поставят икону на налое, окружат ее зажженными свечами и закажут панихиду, взамен честного погребения, которого лишило покойника нелюдимое и надменное море, чуждое участия, чуждое жалости.
16
Ветер с моря.
17
Чебанит — идет.
Дорофей рыдал и метался по льдине, призывая дорогих сердцу отчаянными воплями.
Трудно было угадать, о чем думал Антип, какие картины рисовало ему воображение в минуты, которые, без сомнения, были последними в его жизни: он молчал. Стоны товарищей разрывали его душу, — но покушение утешать их не приходило ему и в голову. Лицо его было исполнено того сосредоточенного спокойствия, которое говорит о сильной внутренней борьбе, упорно подавляемой. И, будто отгоняя мрачные мысли, он старался развлечься деятельностью: расколол бочонок, в котором были прежде сушеные щи, и Валетка с жадностью принялся грызть доски, пахнувшие съестным; влез на стамуху, к которой примерзла их льдина, и долго в зрительную трубу смотрел на все стороны. Потом Антип предался воспоминаниям. У него, как у многих архангельских грамотных промышленников, был карандаш и записная книжка, куда вписывал он попадавшиеся на пути кошки и разные признаки, по которым, при необыкновенной памяти местности, легко узнавал во вторичное плавание место, пройденное однажды. Вынув свою книжку, он долго пересматривал и задумчиво перечитывал ее; наконец вырвал листок и стал писать, — то было его последнее мирское дело — завещание моряка, трогательное и страшное по своей трагической простоте и истине:
«Три промышленника, архангельские поморы: Дорофей Долгой, села К*, да Антип Хребтов, деревни П*, да с Большеземельской тундры крещеный самоед Трифон, по прозванью Топор, с лодьею барина и купца Тимофея Каютина попали на льдину, а с той льдиной оторвало и унесло их в море, где и конец свой нашли, приняв мученический венец. Кто добрый человек найдет сию грамотку, просим
Написав свою грамотку, Хребтов вложил ее вместе с бывшей у него ассигнацией в бутылку, которую плотно закупорил и засмолил, собираясь бросить ее в море.
Так поступали в крайних случаях лучшие мореплаватели, признавая такой способ вернейшим, чтоб дать о себе весть в случае погибели; так же поступил впоследствии Пахтусов, и Хребтов, бывший при нем, подражал теперь его примеру.
Он подошел на край льдины и уже готов был исполнить свое намерение, как вдруг судорожно отшатнулся. Надежда, давно покинувшая его, теперь вдруг безотчетно вспыхнула в нем и остановила его руку.
«Успею еще! — подумал он, уходя с края льдины с бутылкой. — Ну, что хорошего, если найдут нашу грамотку, а мы как-нибудь уцелеем? только добрых людей насмешим!»
Он усмехнулся и поднял голову; по небу быстро неслись зловещие тучи, становилось темно.
Антип подошел к своим товарищам. Дорофей сидел молча, понурив голову. Трифон продолжал свои стоны, но они уже приняли другое направление: голод скорее обнаружил свою силу над дикарем, не привыкшим укрощать врожденной прожорливости, чем над его товарищами. Несчастный почти помешался; ему чудились вкуснейшие самоедские кушанья, глаза его сверкали дикой радостью, впиваясь в воображаемые лакомые куски только что убитого оленя, и он жаждал упиться его дымящейся кровью. Прежний дикарь, питавшийся сырым мясом, не отказывавшийся и от падали, проснулся в нем, и когда подошел Антип, сопровождаемый своим Валетом, Трифон кинулся к собаке и бешено схватил ее за горло. Насилу остановили его и образумили.
— Не буду, не буду! — бормотал он со слезами, когда товарищи погрозили связать его. — Простите, братцы!
— Господь тебя простит! — сказал Антип. — Не такое время, чтоб теперь ссориться. Черные тучи ходят по небу: быть буре, недаром давеча зверь играл и плескался. Ночь будет сердитая, неровен час, плотину нашу в щепы расколет, так надо нам, братцы, покуда не совсем стемнело, попрощаться по-братски. Пожалуй, ведь уж больше и не увидимся!
Промышленники молча обнялись и поцеловались.
— Ну, теперь молитесь богу, братцы! — сказал не совсем твердым голосом Антип, отходя. — И да простит и помилует вас господь.
— Я не умею молиться! — жалобно простонал самоед, который, пока жил дома, только раз видел священника, редко объезжающего далекую и обширную тундру, а нанявшись в работники, постоянно был на промыслах. — Господь меня не помилует!
— Молись без слов, молись помышлением, — сказал Антип, тронутый жалобным голосом дикаря. — Господь бог не хочет от нас ничего более, кроме того, чтоб мы возлюбили друг друга и убегали зла. А за незнание твое не взыщет и не осудит, яко благ и человеколюбив!
Наступила ночь, глухая и черная, ни проблеска луны, ни одной звездочки! К счастию, предсказание Антипа не сбылось: ветер стих. Не видя друг друга, промышленники долго толковали о бедственном своем положении, вспоминали родных и родную далекую сторону, давали взаимные обеты, что если кому-нибудь господь приведет спастись (им еще приходили в голову и такие надежды!), тот не забудет семейства погибших товарищей. Наконец разговор понемногу смолк. Каждый молча предался своим черным мыслям.
Наступила мертвая тишина. Только по временам, осаждаемая набегающими стамухами, льдина вздрагивала и трещала; тогда промышленники быстро вскакивали и перекликались, ожидая с трепетом разрушения своего непорочного убежища. Но стамухи проносились мимо, и снова воцарялась тишина.
Если б кто через непроницаемый мрак полярной ночи мог вглядеться в лицо Антипа, тот, быть может, подивился бы наружному спокойствию этого человека в то время, как глубокое страдание переполняло его душу. С давних лет кормщик Ледовитого океана, освоившийся с беспрерывными опасностями, он привык подавлять свои ощущения, но тем страшнее были его страдания, глухие, затаенные, не вырывавшиеся ни одним стоном, ни одной жалобой.
Не совсем обыкновенным явлением в среде своей во многих отношениях был Антип. У него были свои убеждения, свои верования, свои цели в жизни, и оттого еще трудней было ему расставаться с жизнью, чем его товарищам. Но он уже давно примирился с личным своим бедствием, и если б дело шло только о, собственной его гибели, в душе его, может быть, теперь было бы столько же твердости и спокойствия, как и в его лице. Другие муки терзали его.