Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене
Шрифт:
Наверное, это излишнее воображение.
Я знаю про себя, что я по настоящему здоров (духовно и душевно, даже физически) только, когда пишу, много и последовательно; во все остальное время я не здоров, чем дольше не пишу, тем сильнее болен; в длительные периоды творческого бесплодия я становлюсь жертвой собственного воображения, которое, не имея искусственного выхода, начинает довоображать мою собственную жизнь.
Очень смешно. Сейчас смотрю „9 с половиной недель“, так вот у главной героини пылающие щеки – перед тем, как она впервые отдалась своему новому творцу в виде пошлого и безвкусного, хотя и мужественного, партнера. Кстати, на редкость безвкусное и поверхностное киноповествование; почему вот это могло и может нравиться – эти двое совершенно друг друга не любили. А почему у тебя пылающие щеки? Да еще и пылающие глаза. О-ля-ля-ля. Это целая история, после которой остается
Начал письмо под утро, поздно ночью, продолжаю днем, ближе к вечеру.
Опять нет от тебя письма. Знаешь, это такая хорошая хитрость, которая позволяет обмануть время, то есть пишешь-пишешь каждый день, а через некоторое время начинаешь получать каждый день, и тогда нет ни расстояния, ни времени.
Утром в машине закурил сигарету, и вдруг увидел твой живот, маленький такой, такой мой любимый и ласковый, особенно иногда сзади; например, когда я тебя познал на чердаке дома на бульваре, среди дерьма, запаха и отбросов и с видом на вечеряющую Москву, вот тогда твой живот был нежный и какой-то живой, со своей собственной жизнью, льнущий к ласкам и переполненный зовущей к небу чувственностью…
А теперь твой звонок. Если так дело дальше пойдет, я буду вынужден заняться онанизмом. Нет, нельзя не говорить о сексе.
Это дурацкие стандарты мешают нормально относиться к сексу по телефону. Это также своеобразный и чрезвычайно сублимированный секс. Наверное, можно даже кончить по телефону. Разговор на полмира о любви, о том, какой и куда орган входит, что делают руки, что чувствует язык или глотка, когда глотает, как себя ведет язык, когда проникает между волосков в подыхающую от ожидания промежность. Истошный внутренний вопль, затем движение уже собственной руки, и не одно, а много движений, и опять вопль, но уже вопль удовольствия разбивает стиснутые зубы и навсегда пробивает очередные стереотипы.
Так что никакой сублимации.
В Москве невероятная для июля жара. Такая же была ровно шестьдесят лет назад, в 1936, а на следующий год в Москве и стране начался 1937 год.
Я разделся, и все равно очень жарко, встал, походил и вновь сел, не люблю быть голым в доме, люблю быть одетым рядом с тобой голой, или голым в воде, или в бане.
Часто ловлю себя на том, что думаю и вижу твоими глазами, мы так срослись душами, что уже не разделить иногда. И я уже не боюсь потерять тебя, потому что гораздо страшнее потерять себя. Я мучаюсь не от любви к тебе, а от недостатка любви к себе – без моей собственнической любви тебя не станет завтра, а затем я рухну на землю с изнищавшей и кинутой в одиночестве душой, в которой жизни останется на грош. Хотя, наверное, я и тогда поднимусь.
Не грусти».
И вот на сей раз мамочка доченьку не забыла.
«Висбаден – это не только чрезвычайно доходное местечко, в котором люди не просто тратят деньги, но делают это степенно, со смаком и удовлетворение, и с благодарностью за представленные им эти возможности расходования их денег. Но самая важная часть образа, собственно города, – концептуальная его часть, концептуальный образ, мировоззренческая, философская основа. Висбаден – это немецкая попытка земными средствами реконструировать рай, каков он есть в лютеранском сознании среднего немца, послужившего своей жизнью, многотрудной и суетной, полной волнений и забот, родине и немецкому народу, а потому и заслужившего к старости покой. А рай в немецком уме – это и есть прежде всего покой. И вот этот покой – и есть Висбаден, в котором все приспособлено для извлечения из остатков жизни удовольствий, приятных и комфортабельных ощущений, основательности и абсолютной стабильности, неизменности, чего так не хватает в земной жизни немцу, и что немец так старательно насаждает на протяжении последних двух столетий. С середины 19 столетия в Висбаден едут на поправку здоровья и отдых от забот и волнений самые богатые люди Европы и мира. Все их капризы, причудливые пожелания, все здесь находит свое удовлетворение и воплощение. Тупая надменность, серьезность, основательность, обеспеченность и роскошь в представлении среднего немца-лютеранина отличает небесный рай от суетной, убогой, полной лишений и волнений, мучительной часто, земной жизни. Роскошь в немецком раю-Висбадене во всем потрясающая, почти невероятная. И, собственно, никчемушная. Непонятно, чем роскошь лучше не роскоши? Если не умнее, то и не лучше, а лишь дороже; впрочем, чаще и умнее. Но чаще и ужаснее. Над дверью в главное висбаденское казино надпись – „Das Kurhaus“, что почему-то напомнило мне другую немецкую надпись над другой немецкой дверью, в Бухенвальд, – „Jedem das seine“. В тот самый промежуток времени, когда десятки и десятки тысяч узников входили в ажурные металлические ворота Бухенвальда под надписью – „Jedem das seine“, сотни, тысячи и тысячи немцев входили в дверь с надписью – „Das Kurhaus“».
Да, да. Входили. Входят. Будут входить.
«18 июня 1996 г. Знаешь, сегодня я поймала себя на мысли, что я не осознаю того, как ты далеко от меня. Я слышу твой голос, разговаривая с тобой по телефону, думаю о тебе все время, и будто ничего не изменилось, будто мы просто не можем встретиться сейчас. Твои слова, твоя любовь, твои стихи очень помогают мне, придают силы. Мы так долго молчали о своих чувствах друг к другу, и я часто ругала себя за это. Но теперь я понимаю, что именно сейчас пришло время для этих слов, и поэтому они так согревают. Здесь я поняла, как сильно люблю тебя, как мучительно для меня расставание с тобой. Последние пять дней были особенно тяжелыми.
Я была (и сейчас еще остаюсь) в каком-то болезненном состоянии: много сплю и хочу спать, ничего не делаю и устаю, чувствую себя совершенно разбитой и опустошенной. Я ужасно недовольна собой за это, за эту хандру, лень. Я знаю, что потом очень трудно собраться и включиться в напряженную жизнь, которая мне предстоит. Я помню это по Финляндии, но ничего не могу с собой поделать. На меня нападает такая тоска, и все внутри сжимается от боли. У нас было столько прекрасных моментов, я все время, непроизвольно, вспоминаю что-нибудь и мечтаю о тебе. Я не хочу расстраивать тебя и не хочу быть излишне сентиментальной. Я только хочу, чтобы ты знал о моих чувствах, о том, что ты для меня самый любимый, дорогой и желанный.
Я надеюсь, что ты все же получишь мое первое письмо. Я написала в нем о первых днях в Кельне и о том, как мне живется здесь. Не могу сейчас писать еще об этом. Я ко многому привыкла, особенно к бытовым неудобствам, но очень многое раздражает или совсем непонятно.
Милый, я пишу эти строки уже на следующий день. Только что получила твое письмо! Я ждала его именно сегодня. Я так счастлива сейчас, у меня совсем другое настроение, другие мысли, другое самочувствие, даже другие глаза. Я начала читать и поразилась, как это близко тому, что я чувствую. Я не могла многому найти слов, как это прекрасно сделал ты. Мы, действительно, выходим на новый уровень отношений, чтобы стать сильнее и богаче внутренне. Я уже предчувствую новые возможности, которые откроются для меня здесь. Главное – суметь ими воспользоваться, научиться как можно большему и передать это тебе. Я часто сомневаюсь в своих силах, но, ты прав, за это время я стала сильнее, увереннее в себе, и я тоже как-то оптимистичнее смотрю на мир.
Родной мой! Прими меня».
«Ой, как неожиданно. Все, что я читаю в этих старых письмах, все неожиданно для меня».
А вот что наново написала мама.
«А над городом на горе стоит русский храм, выстроенный в девятнадцатом столетии на средства тогдашней русской общины после смерти племянницы русской царя Николая I Елизаветы Романовой, бывшей тогда герцогиней Гессенской, умершей во время родов вместе с ребенком в Висбадене. А поскольку она, несмотря на брак с лютеранином, сохранила православие, ее саркофаг до сих пор стоит в этом русском храме над Висбаденом. Здесь же рядом историческое русское кладбище. Богатых русских до революции 1917 года бывало здесь очень много, впрочем, не только богатых, самый знаменитый здешний обитатель – Федор Достоевский, который любил не только воздух Висбадена, но и более всего казино в Kurhaus'е, а также парки и термальные воды города. Проигрался – искупался, искупался – проигрался. А по большей части русские здесь проигрывались, лечились, а затем и незаметно умирали. Часть умерли уже после бегства из большевистской России, это, кому удалось переправить свои средства за рубеж, и затем мирно дожить здесь свои дни. Русского и сейчас здесь не мало: по сию пору один из залов Kurhaus'a носит имя Достоевского, а русская парная в банях Kaiser-Friedrix-Bad, в ряду с финской, римской и другими парными мира, представленными здесь, – остается на протяжении столетий наиболее популярной парной у местных и заезжих любителей попариться».
Мама – талант. Она поздно осталась в одиночестве. Ей бы еще несколько лет, она был стала заядлым мемуаристом, или просто сочинителем, или путешественником, например, по маршруту Карамзина, которым так и не проехал мой отец, поскольку очень хотел написать «Новые записки русского путешественника».
«19 июня 1996 г. Сегодня получил письмо от отца. Оказывается, я похож на своего прапрадеда, которого звали Степан, он был такой же, как и я, белокурый, высокий, с голубыми глазами. И умер в сто лет, как библейские герои. Ему всё не до смерти было, много дел было. Стало быть и мне так же жить. Я когда-нибудь расскажу тебе про историю своей семьи.