Торт немецкий- баумкухен, или В тени Леонардо
Шрифт:
Он потихоньку откашлялся и прочитал, как всегда, нараспев.
– Плакущие березы воют,
На черну наклоняся тень;
Унылы ветры воздух роют;
Встает туман по всякий день —
Над кем? – Кого сия могила,
Обросши повиликой вкруг,
Под медною доской сокрыла?
Кто тут? Не муз ли, вкуса друг?
Голос его дрогнул. Старик замолчал. Я тоже молчал, не в силах произнести ни слова. Державин вздохнул и грустно произнёс.
– Я дома допишу… Это так – первые мысли.
И помолчав немного, Державин вдруг произнёс.
– Знаешь об чём я думаю, Карлуша? – Встретив мой вопросительный взгляд, он виновато усмехнулся. – Ты уж прости, дорогой, сколько лет прошло, а всё не могу я привыкнуть к твоему русскому имени. Для меня ты так «Карлушей» и остался…
– Бог с Вами, Гаврила Романыч… – Отмахнулся я. – Я по рождению – Карл, имя «Карлуша», мне собственную юность напоминает. Вы что-то начали говорить, продолжайте, я внимательно слушаю.
– Да… Я вот о чём… Семь лет миновало, как нету с нами Николая, нашего
Я просто онемел от такого предложения. И от кого! От самого Державина! Что-то пытался возразить, бормотал что-то нечленораздельное.
– Ты с Николаем поболе меня связан был. С самого общего вашего детства. Человек ты весьма грамотный. Слог у тебя лёгкий – я твои кулинарные записки, кои ты моей жене представил, с большим удовольствием прочитал, много смеялся, поскольку они остроумны и неожиданны весьма. Почему бы тебе серьёзно за перо не взяться? Львов – это ведь не только сам Львов… Вокруг него столько замечательных людей теснилось! Каждому из них можно мемуары посвятить.
Гаврила Романыч не унимался, и, более того, воодушевлялся собственной идеей всё более и более. Я, конечно, возражал, считая, что любые мои потуги в написании мемуаров, посвящённых Львову, будут самой настоящей дерзостью и неуважением к памяти нашего общего друга. На станциях мы выходили, конечно, чаевничали, перекусывали, что нам с собой в дальнюю дорогу в Никольском приготовили, но так от этого спора и не отвлеклись. Даже когда остановились в Новгороде, спутник мой только рукой махнул, указав мне на поворот дороги, по которой всего пятьдесят пять вёрст до его любимого имения Званки, где он теперь после ухода в отставку проводит все летние месяцы. Так мы и проспорили всю дорогу до Петербурга, трясясь в коляске по непросохшей весенней дороге. Но что вы думаете?! Убедил меня Гаврила Романович, согласился я попробовать что-то написать, при условии его постоянного наблюдения за творчеством моим. На том и порешили. Правда, прошло немало времени после этого разговора – никак я не решался взяться за перо. Ну, а как написал первую фразу, первую строчку – так и пошло… Но предупреждаю заранее, любезный читатель, что я намеренно в своих записках не стал касаться событий исторических, эпохальных не только в России, но и в Европе: войн, революций, бунтов, казней и подобных тому потрясений. Не мне, обывателю, немцу по происхождению, судить о них. И, тем более, не стану я пересказывать всякие сплетни и чужие суждения об известных людях и событиях. Перед Вами только мои воспоминания о собственной частной жизни простого петербуржца, хоть и называюсь нынче «именитым», а всё равно я – самый, что ни на есть, примитивный обыватель. И хотя дал я себе крепкое слово писать о себе самом как можно меньше и сдержаннее, только самое необходимое, чтобы будущему моему читателю представить прежде всего яркую личность Николая Александровича Львова, а не свою собственную весьма заурядную личину, но ничего у меня не получилось: как я ни старался, записки мои оказались очень личными, о себе, о судьбе своей всё равно пришлось рассказывать очень подробно. Не получилась у меня биография Николая Львова, а вышла этакая повесть о собственной жизни. Дело в том, что только в детстве и юности мы шли с ним плечом к плечу, в ногу, а потом дороги наши разошлись – у каждого была своя собственная. В последние годы его жизни мы поддерживали нашу связь только частыми письмами: Николай жил в Москве, где у него была большая удобная квартира на Воронцовом поле, а как занемог, то вовсе не покидал более своего имения. Я многого не понимал в его профессиональных делах, тем более, что творил он в самых разных областях, весьма далёких от моей жизни. У меня она была самая простая, может быть, даже примитивная, а у него был сложный, порой запутанный путь разносторонне одарённого Богом человека… Но в одном мы были с ним похожи, в одном неизменно друг друга понимали – это в целеустремлённости своей, несгибаемости, последовательности в достижении цели. Конечно, я во многом подражал ему в этом, порой, когда сдавали нервы от неудач и хотелось всё бросить или оставить всё, как есть и не двигаться вперёд, я оглядывался на Николая, и мне становилось стыдно – почему он может никогда не сдаваться, не сгибаться, а я, оказывается, по сравнению с ним, бесхарактерный слюнтяй… И, как ни странно, после этих сравнений и размышлений, дела мои выравнивались и даже начинали идти в гору.
Я, конечно, расстроился, что не получились у меня воспоминания о самом близком друге, тем более, что я очень боялся разочаровать Державина в его надеждах на мои способности мемуариста. Дождавшись осенью его возвращения из Званки, посетил я его в доме на Фонтанке, построенном для него Николаем Львовым, и дрожащей рукой передал ему свои записки. И стал ждать приговора.
Он отмалчивался довольно долго, я было совсем извёлся, когда пришёл от него за мной человек. Гаврила Романыч принял меня в своём большом уютном кабинете. Я вошёл робко, не решаясь даже взглянуть на него. Он указал мне на кресло рядом с собой, пристально посмотрел на меня и вдруг громко расхохотался.
– Чего ты такой испуганный? Адриан, милый, творчество – процесс живой: задумываешь, бывало одно, а напишешь – и получается совсем иное… Конечно, не вышла у тебя биография Львова. Увы! Но зато совсем неожиданно получилась весьма любопытная собственная твоя история – история человека, одарённого в области, мало кому известной… Счастье твоё, что на жизненном пути тебе встретились замечательные люди, о которых ты так остроумно рассказываешь… Но и сама по себе повесть жизни твоей необычайно любопытна, написана она добротно, написана так, словно ты всю жизнь только писательством и занимался. Я от души поздравляю тебя!
Голова моя закружилась от счастья: получить одобрение от такого мастера, как Державин! Мы ещё долго с ним говорили. Гаврила Романыч указал мне на целый ряд моих погрешностей, и литературных, и грамматических. Немец по происхождению, я не слишком сведущ в русском правописании, сколько в юности надо мной ни бился Николай. В конце концов, мы договорились, что править мою рукопись будет Лизонька, которая нынче вовсю готовилась к предстоящему бракосочетанию, не слушая никаких увещеваний своих приёмных родителей. Тем не менее, как я после узнал, она с готовностью согласилась привести мою рукопись в порядок.
Вот такое длинное вступление написал я к своему литературному труду. Думаю, оно вполне оправдано, поскольку иначе, как мне было бы объяснить, вам, любезный читатель, с чего это я, старый кондитер и повар, вдруг принялся за литературный труд.
Итак, немедля более, я начинаю свою историю со времён весьма давних.
Как только Анна Иоанновна, герцогиня Курляндская обосновалась на Русском троне, и вслед за ней прибыл в Петербург её всемогущий любовник Иоганн Эрнст Бирон, потянулись за ними многие их соотечественники в надежде на лёгкие заработки и быстрое обогащение. В известных Петербургских домах стало модно нанимать немецких и голландских поваров, их даже специально выписывали из-за границы. Насколько мне известно из семейных преданий, в Россию был выписан чуть ли не самим Бироном и мой дед, поскольку славился он своим кулинарным искусством по всей Курляндии. Семейство его к тому времени состояло из моей бабушки и двух сыновей-близнецов семи или восьми лет отроду. В доме какого-то богатого немца дед мой счастливо трудился более пяти лет. Но вдруг разразилась неожиданная катастрофа – Анна Иоанновна умерла. Взошедшая на престол Елизавета Петровна объявила себя истинно русской императрицей, наследницей великого батюшки своего, и отправила в ссылку вместе со своими многочисленными семействами всех чиновников-иноземцев, изрядно обогатившихся под крылом Курляндской герцогини и Бирона. Не миновала сия участь и хозяина деда моего. Отправлен он был в далёкий Сибирский город Тобольск. Был он вдов и бездетен, но изрядно богат и расставаться со своими слугами не захотел. Да и кушать сытно и вкусно он, страсть как, любил. Деду моему с женой и мальчиками деваться было некуда, в Петербурге оставаться было опасно: слишком велик был гнев народный на тех самых иноземцев, крепко прилепившихся к русскому трону. На улицах по ночам не прекращались убийства и грабежи. И поехало в Сибирь семейство моего деда следом за своим господином. В Тобольске сосланный хозяин довольно быстро почил. Несколько раз пришлось деду моему менять своих господ, но поварское искусство его получило огласку по всему городу и оказался он, в конце концов, в поварне самого губернатора Сибири Мятлева. Сыновья деда – мой незабвенный батюшка, Франц Николаевич Кальб, как звали его в России, и другой – любимый дядя мой Ганс Николаевич, выросли в этой поварне, а точнее, как позже стали именовать это специальное строение – в кухонном флигеле.
Здесь готовилась еда и после приносилась в господский дом. Здесь же была и квартира деда, где он до самой своей смерти прожил со своим семейством. Сыновья росли, иногда не гнушались прислуживать хозяевам и именитым гостям за столом, а, самое главное, перенимали у батюшки всё умение по приготовлению разнообразных блюд и угощений. Причём ещё в те давние времена появились у каждого из них свои предпочтения, в которых они достигли весьма большого искусства. Отец мой любил и умел готовить наивкуснейшие сибирские первые и вторые блюда, а дядюшка проникся страстной любовью к изготовлению разнообразных десертов и всяких выпечек, вроде шанежек, пирогов, кулебяк и расстегаев, до которых сибиряки большие охотники. Но дед и бабушка старели, дряхлели и, так уж случилось, покинули этот мир в один год. И поварня в доме губернатора перешла по наследству их сыновьям. К тому времени батюшка мой был женат. Матушка моя, тоже из немцев, была белошвейкой в губернаторском доме, и в 1755 году родился у них я, Карл Францевич. Дядюшка мой так и остался холостым до самой своей смерти.
Но так уж случилось: едва мне исполнилось восемь лет, как умерла совсем молодой моя матушка. Остался я на попечении двух мужчин – отца и дяди, которые всё сделали, чтобы я вырос порядочным, достойным человеком.
Жизнь продолжалась. Обстоятельства нашего существования в Тобольске снова изменились.
Губернатора Мятлева, отправленного в чине адмирала на корабельный флот, сменил на этом посту Фёдор Иваныч Соймонов, личность замечательная во всех отношениях. О нём короткие заметки писать сложно. Здесь искусство романиста требуется, а не мои жалкие потуги. Подробные описания его славных деяний интересующийся читатель найдёт во многих исторических справочниках. Ну, а я постараюсь высказаться о нём кратко и, так сказать, официально. Иначе, любезные читатели, трудно будет понять, почему моя жизнь в определённый период оказалась тесно связанной с этой фамилией.