Торжество Ваала
Шрифт:
— Ах, болезнь — это только один предлог для них! — горько усмехнулась Тамара. — Тут не в болезни дело.
— Как не в болезни? Так в чем же?
— Совсем другое!.. Надо было податливо отвечать на ухаживания господина Агрономского, понимаете? — пояснила она с гадливо-презрительною миной.
— Ах, вот оно что! — домекнулась та. — Какие они у нас, однако, честненькие, чистоплотненькие!..
— И вообще, — продолжала Тамара, — я им не ко двору, — значит, нужно было, так или иначе, меня выжить.
— По-моему, все-таки пишите! Пишите предводителю, директору, или кому там, — настойчиво советовала Любушка. — Пусть знают, по
— Кому же? Дело земское! — усмехнулась Тамара. — Станут они из-за какой-то там учительницы ссориться с Агрономским!.. Да и Бог с ними, — махнула она рукой. — Будет с меня!.. Не хочу я больше!
— Но, милая, как же быть тогда?
— Не знаю.
— Пишите, в таком случае, родным, — ведь у вас есть родные?
— У меня никого нет.
— Как?! Так-таки решительно никого?
— Никого. Впрочем, — как бы нехотя призналась она, — есть один… дед мой.
— Ах да! — вспомнила Любушка. — На войне еще, помнится. говорили — из докторов кто-то, — что у вас дед очень богатый, и сами вы, будто бы, миллионная наследница… Мы еще не верили, — с какой стати, думаем, миллионерша пойдет вдруг в сестры!
— Все это так, — подтвердила Тамара, — у деда, действительно. большое состояние.
— Ну, вот! — радостно подхватила та, словно бы находку какую сделала. — Чего же лучше!.. Пишите, значит, к дедушке.
— Это невозможно, — решительно заявила Тамара.
— Почему невозможно — удивилась Любушка. — К родному деду-то?
Девушка объяснила ей, что с тех пор, как она приняла христианство, у нее с еврейством все порвано и кончено навсегда.
— Ну да, с еврейством — это понятно; но не с дедом же!
— Если с еврейством, то и с дедом, и со всеми, со всем их миром, — таков уж у них закон, нельзя иначе.
— Полноте, дорогая моя! По человечеству не так, не должно быть так, не может!.. Ведь он же родной вам? Кровь-то в нем говорит ведь?!. Скажите, любил он вас?
— Очень.
— Ну, вот видите!.. Значит, тем более вы неправы. Уж если любил, то и любит, продолжает любить, поверьте, — потому нельзя иначе, по естеству нельзя. Может быть, он только виду чужим не показывает, а сердце в нем по вас, — почем вы знаете? — может оно и теперь болит…
— Вы думаете? — раздумчиво спросила Тамара, которой в глубине души было отрадно слушать эти слова и доводы Любушки; но она все еще как бы не смела, или не решалась поверить им окончательно, — точно бы ей нужно и приятно было, чтобы ее еще и еще убеждали в том, в чем она сама убеждена в душе, да только самой себе признаться в этом не смеет, и хочет, чтобы другой, дружеский голос укрепил в ней это убеждение. — Нет, в самом деле, вы думаете?
— А вы сомневаетесь? — спросила ее, в свой черед, Любушка.
' — Как вам сказать… По крайней мере, я знаю только одно, что он ничего для меня сделать не может.
— Это почему же?.. Разве вы к нему уже обращались?
— Ни разу.
— Так откуда ж у вас такая уверенность? Почему вы это «знаете»?.. А я думаю, напротив, что вы ровно ничего тут не знаете, а что это в вас одно только предубеждение.
— Нет, знаю, — оспорила ее Тамара. — Таков закон еврейский.
— Закон? Оставьте, пожалуйста!.. И что вы мне про закон, когда я вам про кровь говорю! Родная кровь, — вот что! Поймите вы это!.. Какие там у них законы ни будь, а кровь все-таки скажется, ей не запретишь!
— Тамара призадумалась над ее словами.
«И в самом деле, почему бы не обратиться к деду? Что мешает? — гордость? самолюбие? сознание, что пришлось-таки в конце концов смириться и просить о помощи?.. Но что ж такое?! — не у чужого просить!.. И наконец, если бы он не захотел помочь ей из своих средств, пусть поможет из ее собственных, из того наследства, что оставлено ей покойным отцом, — это-то ведь уж ее личное достояние. Хотя оно, по всей вероятности, и под запретом, но ведь хранится-то у него же на руках, — одних процентов за это время сколько уже накопилось!.. Пусть пришлет что-нибудь хоть из процентов… Ведь ей же не на прихоти, а на хлеб насущный. Она не требует многого. Каких-нибудь триста, четыреста рублей, чтобы перебиться только, пока не приищет себе нового места или каких-либо занятий. Что ему стоит такая ничтожная сумма!.. И неужели он не поймет ее горькой, крайней нужды? Неужели в нем действительно окаменело к ней сердце, только потому, что кагал велел окаменеть ему?.. И оно не тронется ее положением?.. Как! каменное сердце?! У этого доброго, великодушного человека, который всю жизнь свою помогал и словом, и делом другим, не только родным, но и совсем посторонним людям?! — Нет, этого быть не может!.. Сколь ни виновата она перед ним, но все же не чужая она ему… Любушка права: тут дело родного сердца, дело кровное.»
«Ведь любит же она сама этого дедушку, и как еще любит! — тем горячей и мучительней, чем больше сознает, какой удар был нанееен ему ею. Он такой разумный, такой отзывчивый, — он должен понять это, и он поймет, поймет наверно.»
«…Да, Любушка права, тысячу раз права: надо писать к деду». — другого выхода нет.
«Потому что если не это, то что ж ей остается больше? Улица, или могила: отдаться Агрономскому, или нетлю на шею.»
«…Да, надо писать. Надо изложить ему все эти мысли, рассказать все, все как есть, все, что было с нею, — совсем откровенно, просто, искренно, — пускай все знает, пусть примет ее задушевную исповедь, весь крик, всю боль ее сердца, и если это его не тронет, — ну, тогда будь что будет!.. Но пока этого не сделано, надежда для нее еще не потеряна.»
«Дедушка, дорогой мой, милый! — мысленно обращалась она к нему. — Прости меня и прийди, прийди ко мне, к своей „Фейгеле-Тамаре“, — помнишь, как ты всегда, бывало, называл меня, лаская!»
И горячо помолясь наедине Богу, чтоб осенил и просветил е благою мыслью, и благословил ее начинание, если оно Ему угодно, Тамара тотчас же принялась за письмо, и написала его сразу, горячо и искренно, от сердца, полного любви и горя, не скрыв ничего от деда относительно своего прошлого и настоящего положения, и умоляла помочь ей, потому что она погибает, — помочь материально, хоть чем-нибудь, чтоб она могла кое-как пережить столь трудное для нее время. Не скрыла она и того, что это ее последняя надежда, после которой, если он ее отвергнет, ей ничего не остается, кроме позора или смерти. Письмо было написано по-еврейски, на наиболее понятном старику современном жаргоне, и это сделала она для того, чтобы при чтении его, рабби Соломону не было надобности прибегать к посторонней помощи. «Пусть сам прочитает, — кроме его, никто не должен знать, что там написано».