Тракт. Дивье дитя
Шрифт:
Егорка положил на стойку пятак.
– Вы, хозяин, мне до пятака меду добавьте. Есть у вас мед?
– Ай-яй-яй, обижаете, ваша милость…
Егорка усмехнулся, отошел в сторонку, пристроился на краешке стола, за которым пили чай возчики и стал ждать.
И возчики, и прочие гости Силыча, искоса, украдкой – а кто и откровенно – поглядывали с интересом в Егоркину сторону. Надо быть, и обсуждали вполголоса. Можно понять – придя сюда, к людям, Егорка почуял, что выглядит не вполне так, как надо бы. Не то, чтобы плохо, а – нездешне…
И что волоса длиной по плечи
А вот с одежей перемудрили. Вот они на что глаза уставили: тулуп-то Егорка в тепле распахнул, а рубаха под тулупом зеленого холста – то ли фабричная, то ли домодельная, непонятно, а видно, что богатая. Даже уж чересчур богатая для прохожего человека. И штаны тоже – ни дать, ни взять господские брюки, а уж про сапоги и говорить нечего. За такие сапоги любой понимающий человек пять рублей отвалит, не жалеючи, да еще похваляться будет, что дешево купил. Да еще – скрипка. Но с этим ничего не поделаешь – скрипка, она голос души моей, без нее я – как калека, как немой, так что пусть уж болтают, что хотят.
Васенька принес кипрей, да в чайной паре, будто настоящий чай, а к нему чашечку, беленькую, как кусок сахару, и горшочек с медом – достаточно большой, чтобы проезжий гость не пожалел пятака, но меда в нем было на донышке. Егорка только усмехнулся.
Но только он успел отпить глоток кипрея и съесть ложку меду, только успел кивнуть мужику, который спросил: «Ты чей такой будешь?» – как вошел в трактир Влас, который задал корму лошадям, устроил груз и собирался поужинать. Увидев Егорку, он сперва остановился в удивлении, а потом расплылся в улыбке, захватил табурет и уселся рядом.
– Вот ты, стало быть, каков есть, Егорка-музыкант, – сказал он с удовольствием и сообщил обернувшимся мужикам: – Он, то исть, крещеные, всю барскую науку превзошел и музыку играть умеет.
– Ты, Влас, зря не мели, – возразил Егорка, улыбаясь. – Когда это я тебе про барскую науку говорил?
– А я своим умом дошел… Ты, малец, тащи каши грешневой на две копейки, да чаю тоже…Так я ж и толкую – мужик-то, он более на гармонии или на балалайке музыку играет, а скрипка эта самая – струмент барский…
– Да не… – возразил черный лохматый ямщик. – В уезде на этих скрипках, чай, и цыганы играют…
– Да на цыгана он с лица не похож, – возразил Влас. – Какой он цыган? Ты и то больше за цыгана сходишь…
Ямщик ухмыльнулся, и сидящие с ним за столом развеселились.
– Хо-хо, ну подкусил!
– Ишь, Прохор, чай, в уезде рыжие цыгане есть?
– А там, поди, и куры-то дойные, в уезде-то евонном!
– Цыц вы, – Прохор попытался сделать серьезный вид. – Ты, цыган рыжий, коль умеешь музыку, сыграл бы какую-никакую песенку, а то эта голь пропойная до утра станет зубы-то скалить…
Егорка отодвинул в сторону чашку и открыл футляр.
Все, кто случился рядом, невольно в него заглянули. Футляр снаружи выглядел неказисто, смотреть не на что, но изнутри оказался выстлан бархатом в цвет молодой травы, и таким же, как молодая травка шелковистым. Скрипка, золотистая, чуть не прозрачная, словно капелька сосновой смолы на солнце, такая хрупкая, что до нее и дотронуться казалось страшно, лежала на этом зеленом чудной какой-то драгоценностью.
Но когда Егорка взял ее в руки, мужики увидали, что руки его – скрипке под стать. Руки не деревенские, пальцы тонкие, длинные и белые, а скрипка в них, отчего-то, как их собственная часть, будто из них и растет, но не то диво…
Диво началось, когда смычок коснулся струн. Если поначалу любопытствовали немногие – те, кто разговаривал, да те, кто поближе сидел – то чуть погодя все, кто оказался в тот вечер в трактире, перестали есть, пить, перестали переговариваться, забыли обо всем, забыли о себе, слушали…
Морок лесной, колдовская марь, шелест ветвей в ясный день, под свежим ветром, с птичьим пересвистом, с солнечными пятнами, с запахом кедровым, можжевеловым, болотным… медленная река, как живое серебро, как текучая ртуть, и в ней облака, медленные, как шаги во сне, и морок речной, теплый сон, красота неописанная, живого, живая – душу тянет, обнимает, берет в себя… а из каждой души прорастают свои сны, как небывалые цветы – жарче пламени, медленные, сладкие…
Продлилось это наваждение только несколько минут. Опомнились в неожиданной тишине.
– Гоже как, – пробормотал Прохор с мечтательной улыбкой. – Ишь ты, песня-то и вовсе незнакомая, а гоже… На голос-то как? Как поют-то ее?
– А не знаю еще, – ответил Егор безмятежно. – Какие слова сложишь, такие, чай, и петь станут.
От слов чара развеялась; все заговорили, зазвенели посудой. Устин Силыч самолично пришел к столу, за которым сидел Егорка и принес мисочку с морошковым вареньем.
– Вы, господин хороший, надолго ль останетесь? – спросил он, сладко улыбаясь. – Чай, лестно было бы еще послушать, сударь мой, и взял бы я недорого с вашей милости…
Егорка легко рассмеялся.
– Да я и не тороплюсь вроде, Устин Силыч. Пожил бы, коли никто не гонит…
Молодой русый парень в косоворотке с вышитым воротом, сидевший со старателями, навеселе, но не пьяный, с живыми глазами, сказал задорно:
– А песенку-то, чай, сам сочинил? Ты, музыкант, вот что, ты вот сыграй «Погиб я, мальчишечка», это дельно.
– Душевную песню, значит? – спросил Егорка. – Про жизнь, окаянную да тошную?
Влас захохотал и хлопнул себя по колену: «О-хо-хо, поддел!» – но старатели, которые не слыхали их с Егором дорожного разговора, не поняли и потому не поддержали.
– И то! – русый парень укоризненно покосился на Власа. – Ты, чай, так только…
– Про жизнь постылую, стало быть? – повторил Егорка, посуровев лицом. – Ладно, человек добрый, будет тебе про горе да бездолье, только не мастер я словами-то сказывать. Ты сам скажи, какие слова в сердце твоем загорятся.