Тракт. Дивье дитя
Шрифт:
– Софья Ильинична, – сказал Игнат, – бешеные звери живут недолго. Бешенство – это просто болезнь, как тиф у людей, тоже заразная. Они скоро подыхают.
– Прости, Федя, мне неспокойно, – пролепетала Софья Ильинична со слезами в голосе. – Я боюсь… ты знаешь, мне уже несколько ночей снятся волки. Как они выглядывают из-за ограды, какие у них желтые глаза – как фонари… Феденька, пожалуйста, вели мужикам, пусть они устроят облаву, пожалуйста…
Ну вот, давайте теперь все вместе толковать ее сны, подумал Федор, скрывая раздражение.
Игнат бросил окурок папиросы в камин.
–
Софья Ильинична бледненько улыбнулась.
– Ах ты, дамский любимчик, – сказал Федор с самой фатовской миной, какую смог соорудить. – Что это, уж не пытаешься ли ты подольститься к моей невесте?
И с удовлетворением отметил, как пухлые щечки Соньки порозовели от наслаждения, а глаза заблестели. Страха как не бывало. Много ли им надо, подумал с брезгливой насмешкой. Только намекни на неземную любовь и ревность – и дело готово. Простая психология.
И встретился глазами с взглядом Игната, понимающим и циничным.
Тьма сгущалась и сгущалась; снег все порошил, кутая деревню в белую пухлую вату. Сумерки потихоньку валились в ночь, и ночь наступала тревожная. У Николки в ту пору вдруг стало нехорошо на душе, будто надвигалось что-то – тревога и заставила стража покинуть лес.
За Егорку он разволновался; вроде как взглянуть на него захотелось, убедиться, что все путем идет. И то сказать, пуля какой-нибудь сволочи может убить даже кровного хранителя, если дивий дух в тот миг облечен в смертную плоть – каково же тому, у кого одна только смертная плоть? Он же весь на виду, Егорка, весь открыт, всем уязвим, и только Государю ведомо, в лес ли уйдет его дивье естество. Друзей надо загодя оберегать; если что случится – слезами изойдешь, а поздно будет…
Николка скользил над снегом невесомой тенью, и пороша украсила барскими мехами его полушубок. Запахи человечьего жилья, тревожные и опасные, раздували ноздри стража, как раздували бы ноздри волка. Он искал в темном снежном холоде след Егорки, нашел, пошел по нему в глубоком сумраке длинного порядка, освещенного лишь тусклыми огоньками окон – и вдруг тонкая струя другого запаха остановила Николку.
Сквозь дух дыма, снега и близкого леса отчетливо запахло ладаном. Вовсе нехороший запах с Николкиной точки зрения.
Церковный ладан пахнет иначе. Дымом, да смолою, да свечным воском, да углем, да еще чем-то неопределимым. И то неприятно для лешака – удушливо и тяжело. То ли смерть на ум идет, то ли ложь… Но морозный ветер доносил вовсе не церковный запах.
Слишком чистый да сладкий. Зовущий, навий, обманный. О таком-то Николка только слыхал, да и то – мельком.
Навьё близ чистого леса не показывается. Остерегается. А нынче, по всему видать, совсем потеряло опаску: бродит по живой деревне, как по заброшенному погосту – и горюшка ему мало! Хотя, кто его знает, что у них тут делается, в человечьей деревне!
Никогда Николка ходячих мертвяков не видал. Поглядеть пошел – то ли из любопытства, то ли из лешачьего беспокойства за живое. И то сказать – когда Николка тех, что под землей, позвал, у Егора изрядно екнуло сердце, а тут… прознает, что мертвяк по деревне шастает, осерчает или огорчится. Надо поправить это дело – даже если трудно будет поправить.
Нави Николка был приучен гнушаться. Навь – она лесной закон не признает. Навь – она с людьми, между людей, рыскает в ночи, ищет себе поживы в людской крови да в людской жизни. Не Государево это, а потому – не настоящее.
Не иначе, как от человечьего зла завелось. Такое, ежели страж или охотник увидит – так и тянется рука назад в землю уложить. Николка сжал в кулаке арбалетную рукоять, вытащил стрелу с белым пером – смертную для тех, что из тьмы, холода и недр земных – и пошел вперед.
В третьей избе на порядке, шибко оконца светились; керосин жгли – не иначе, бабы рукодельничали. И около плетня, рядом с желтым квадратом света, любезничали парень с девкой.
Николка подошел совсем близко и присмотрелся. Девка кончиком косы только что снег не мела, маленькая да ладная, и смотрела прямо, смело, будто с женихом балакала или со сродником – но парень оказался вовсе незнакомый и нездешний. И по тому, как он стоял на снегу, снега почти не трогая, и по ладанному туману вокруг, и по тому еще, что тени его, как у необлеченного в плоть, оказалось, не было вовсе – можно было догадаться, что этот бестелесный и есть мертвяк.
Но только девка это, похоже, и в думе не держала.
– Чай, ознобилась? – говорил мертвый не голосом, а сплошной чарой. От самого звука этих слов даже Николке сделалось не по себе. – Ты бы, Аришенька, шла домой, а то тетка Палагия хватится… что меня провожать? Не гривенник, не потеряюсь.
– А отчего редко ходишь? – упрекнула Ариша нежно и обиженно. – Нечестный ты, Демьянка, все равно как ветер – то здесь ты, то нет тебя. Да и не на хуторе живешь, нету возле Бродов никакого хутора – соврал, чай? Зачем соврал? Стариков своих боишься?
– Да нельзя мне сказать, Ариша, – вздохнул мертвяк. Знал Николка, что слышит нелюдя, а на единый миг все равно жалко стало. Его голос просто-таки душу выворачивал. – Мне до поры сказать нельзя, да и будет ли та пора, не ведаю я…
– Строги у тебя старики? – спросила Ариша сочувственно.
– Бессчастный я, – тихо ответил мертвяк. – Не знал раньше, какова есть любовь, а теперь спокоя ни на вот столечко найти не могу. Ты же, светик Аришенька, ровно птенчик малый – былинка надломленная может ушибить. Кабы я мог, ветру бы на тебя венуть не дал… Да что! Ты хоть бы и вышла за Иванку Клюкина, я и то слова не сказал бы, а только глядел бы на тебя, когда возможно, да от всякой напасти оберегал…
– Совести у тебя нет! – сказала Аришка сердито. – Ратуйте, за Иванку-конопатого сватает меня! Сват выискался! Да и убирайся, коли так! Чтоб я стала провожать тебя еще…
– Отпускаешь, стало быть? – шепнул мертвяк с жаром и надеждой. – Ты разозлись на меня, радость-Аришенька, а я ужо на тебя сердиться не стану. Врать-то мне неохота – ты так разозлись…
– Злодей ты! – то ли фыркнула, то ли всхлипнула Ариша. – Вот еще, сердиться на тебя! Идти мне пора, маменька забранит…