Трава поёт
Шрифт:
— Если бы Самсон сделал, как ты говоришь, ты бы рассердилась, — произнес он с грустью и любовью; когда Мэри вела себя подобным образом, она напоминала Дику маленькую девочку, и он не воспринимал ее всерьез. Кроме того, Тёрнер искренне сожалел об уходе этого пожилого туземца, проработавшего у него столько лет.
«Что ж, — наконец сказал он себе философски, — мне следовало этого ожидать. Надо было с самого начала нанять нового слугу. Когда меняется хозяин, всегда жди беды».
За сценой прощания, разыгравшейся на заднем дворе, Мэри наблюдала от дверей. Она была преисполнена удивления и даже отвращения. Расставание с этим ниггером искренне опечалило Дика! Она никак не могла понять, как человек может испытывать некие личные чувства к туземцу, и от этого Дик показался ей донельзя омерзительным. Она услышала, как муж спросил:
— Ты вернешься ко мне на работу, когда закончишь
— Да, хозяин, — ответил туземец, но он уже повернулся, собираясь уйти.
Храня молчание, мрачнее тучи, Дик вернулся в дом.
— Самсон не вернется, — сказал он.
— Ну и что, здесь полно других черномазых. Верно я говорю? — резко бросила Мэри, ощутив приступ неприязни к Дику.
— Да, — согласился он, — да, конечно.
Поскольку новый повар, предложивший свои услуги, появился лишь через несколько дней, Мэри некоторое время пришлось самой выполнять все обязанности по дому. Вопреки ее ожиданиям, это оказалось не так-то просто, несмотря на то что дел было не много. И все же ей нравились чувство ответственности и одиночество, в котором она пребывала весь день. Мэри терла, мела, наводила глянец; работа по дому была для нее делом в известной степени новым: всю ее жизнь эти обязанности выполняли туземцы — все делалось молча и незаметно, словно по волшебству. Поскольку эта работа была для нее в новинку, Мэри она нравилась. Но когда все уже сверкало чистотой, а кладовая была полна еды, она опускалась на замусоленный старый диван в передней комнате, плюхаясь на него так, словно ее ноги разом лишились силы. Бедняжка и представить себе не могла, что бывает так жарко. Целыми днями с нее ручьями лил пот. Мэри чувствовала, как под платьем, по груди и бедрам сбегают капельки пота — словно ползают муравьи. Она сидела тихо, неподвижно, закрыв глаза, ощущая исходившие от железной крыши у нее над головой волны тепла. Жара была настолько невыносимой, что даже в доме ей приходилось ходить в шляпе. «Если бы Дик действительно жил здесь, а не торчал целыми днями в полях, — думала бедная женщина, — он бы наверняка поставил потолки. Неужели это и правда так дорого стоит?» Однажды Мэри поймала себя на том, что с раздражением размышляет о том, что ее скудные сбережения следовало потратить не на занавески, а на потолки. Если она снова попросит Дика и объяснит, что для нее значат потолки, быть может, он смягчится и наскребет денег? Но она знала, что ей будет нелегко подойти к нему с такой просьбой, от которой у Дика на лице появится страдальческое выражение. К этому времени Мэри уже успела привыкнуть к этому выражению. Впрочем, по правде говоря, оно ей нравилось, в глубине души она его обожала. Когда муж, ластясь, брал ее за руку, смиренно ее целовал и умоляющим тоном произносил: «Дорогая, ты, наверное, ненавидишь меня за то, что я тебя сюда привез?» — она отвечала: «Ну что ты, дорогой, нет, конечно, ты ведь и сам это знаешь». Только в такие моменты, когда Мэри чувствовала себя дарующей милость победительницей, она могла заставить себя быть ласковой с Диком. Она никогда не знала удовольствия слаще того, что получала от его мольбы о прощении, пусть даже и презирая мужа за такое поведение.
Она привыкла сидеть на диване, закрыв глаза, страдая от жары и чувствуя вместе с этим нежность, печаль и собственное величие… из-за своей готовности терпеть страдания.
А потом неожиданно жара стала непереносимой. Снаружи в буше без умолку стрекотали цикады, голова раскалывалась, а из налившихся тяжестью рук и ног никак не уходило напряжение. Мэри вставала, направлялась в спальню, где перебирала вещи, в надежде отыскать себе занятие, однако все, что можно было вышить и заштопать, она уже сделала. Она осматривала вещи Дика — вдруг надо что-нибудь залатать или починить, но Дик носил только рубахи и шорты, так что, если Мэри обнаруживала оторванную пуговицу, это было для нее везением. Изнывая от безделья, она отправлялась на веранду. Там она садилась и смотрела, как вдали меняются оттенки голубых холмов. Иногда Мэри удалялась на задний двор, где грудой гигантских валунов возвышался невысокий холм. Там она наблюдала, как по раскаленным камням, источавшим волны жара, подобно язычкам пламени юркали ящерицы ярких расцветок — красные, синие, изумрудные. Женщина оставалась там, покуда у нее не начинала кружиться голова, и тогда она шла в дом, чтобы выпить стакан воды.
Потом на задний двор в поисках работы явился туземец. Он хотел получать семнадцать шиллингов в месяц. Мэри выторговала два шиллинга, довольная собой и одержанной победой. Этот туземец явился прямиком из деревни. Он был молод, возможно не старше двадцати лет, и худ после долгого, очень долгого пути, который он проделал через буш, явившись из родного Ньясаленда, располагавшегося в сотнях миль от фермы. Он не понимал Мэри и очень нервничал. Туземец держался скованно, плечи его были напряжены, а сам он стоял ссутулившись, просто воплощенное внимание. Чернокожий не сводил с Мэри взгляда, боясь пропустить малейшие изменения в выражении ее глаз. Подобное раболепие вывело женщину из себя, и она говорила резко. Она показала туземцу весь дом, угол за углом, шкаф за шкафом, объясняя порядки на беглом фанагало, которым к тому моменту уже успела овладеть. Туземец шел за ней, как напуганная собака. Он никогда прежде не видел вилок и ножей, хотя и слышал легенды об этих удивительных предметах из уст друзей, вернувшихся из услужения в домах белых. Он понятия не имел, что делают с этими диковинками, а Мэри требовала от него знания различий между мелкими тарелками и тарелками для пудинга. Она наблюдала за слугой, пока он накрывал на стол. Этому занятию она посвятила весь день, объясняя, наставляя, подгоняя.
Вечером парень плохо накрыл на стол, и Мэри в неистовстве и досаде отчитала его, в то время как Дик сидел и с опаской поглядывал на жену. Когда туземец вышел, он сказал:
— Знаешь, не надо принимать все настолько близко к сердцу!
— Но я же ему все объяснила! Ладно бы один раз, так я же по пятьдесят раз все повторила!
— Послушай, может, парень вообще в первый раз в жизни оказался в доме у белых.
— А мне плевать. Я сказала ему, что надо делать. Почему он этого не делает?
Наморщив лоб, сжав губы, Дик внимательно посмотрел на жену. Казалось, Мэри полностью отдалась ярости и была не в себе.
— Мэри, удели мне секундочку внимания. Если ты станешь срываться на работников, до добра это не доведет. Ты должна научиться делать им скидку. Сдерживай себя.
— Не стану я делать им никаких скидок. Не стану и все! Да и с чего мне с этими туземцами нянчиться? Довольно и того, что я и так… — Мэри замолчала. Она собиралась сказать: «Довольно и того, что я и так живу в этом свинарнике».
Дик понял, что именно жена собиралась произнести. Понурив голову, он уставился в свою тарелку. На этот раз он не обратился к ней с обычными мольбами. Он был зол, он не ощущал всегдашнего чувства смирения, не осознавал собственной неправоты, и, когда Мэри, не желавшая ничего знать, все тем же раздраженным, уставшим голосом продолжила: «Я объяснила ему, как накрывать на стол», — Дик встал из-за стола и вышел. Она увидела пламя вспыхнувшей спички и алый огонек сигареты. Ну, дела! Муж раздражен? Раздражен настолько, что нарушил собственное правило никогда не курить до окончания ужина? Ну и ладно, пусть злится, сколько влезет.
На следующий день за обедом слуга от волнения уронил тарелку, и Мэри тут же его прогнала. И снова всю работу пришлось делать ей самой, но на этот раз она была ей в тягость, она ее просто ненавидела. Теперь Мэри сваливала всю вину на проклятого туземца, которого уволила, даже не заплатив. Она мыла и вытирала столы, стулья и тарелки так, словно в воображении сдирала кожу с лица чернокожего слуги. Она была охвачена ненавистью. В то же время Мэри втайне решила не быть столь щепетильной и придирчивой, когда найдет нового работника.
Следующий слуга сильно отличался от предыдущих. У него имелся многолетний опыт работы у белых женщин, которые относились к нему так, словно он был вещью. Он научился напускать на лицо маску безразличия и разговаривать ровным бесстрастным голосом. Что бы Мэри ему ни говорила, он, не поднимая на нее глаз, кротко отвечал: «Да, хозяйка», «да, хозяйка». Она никак не могла поймать взгляда туземца, и это ее очень раздражало. Мэри не знала, что запрет глядеть в лицо вышестоящему входил в свод правил вежливости, которому следовали африканцы, и считала, что нежелание смотреть ей в глаза является очередным свидетельством подлой и бесчестной природы туземцев. Казалось, что душа слуги была где-то далеко, а рядом с ней пребывало лишь его чернокожее тело, готовое выполнить приказания хозяйки. И это тоже выводило ее из себя. Мэри почувствовала, как в ней поднимается желание взять в руки тарелку и швырнуть ее прямо в лицо слуге, чтобы оно приобрело хоть какое-нибудь выражение, став напоминать человеческое, пусть даже это выражение и будет мукой боли. Однако на этот раз она вела себя холодно и корректно. Несмотря на то, что она ни на секунду не отвела от слуги глаз и после окончания работы все тщательно проверила, всякий раз подзывая его обратно при обнаружении малейшего пятнышка грязи и пылинки, Мэри держала себя в руках и не перегибала палку. «Этого я оставлю», — сказала она себе, твердо решив, что никогда не уступит и заставит слугу всегда вплоть до мелочей делать то, что она велит, и то, что она хочет.