Травницкая хроника. Консульские времена
Шрифт:
В картонной папке, перевязанной зеленой ленточкой, лежала рукопись эпоса об Александре Великом. Из двадцати четырех задуманных песен было написано семнадцать, да и те оставались незаконченными. Раньше, описывая походы Александра, Давиль постоянно видел перед собой «генерала», но теперь, вот уже больше года, с тех пор как он пережил как личную судьбу падение живого завоевателя, ему уже трудно было писать о возвышении и падении давно умершего героя своего эпоса. Перед ним лежало начатое произведение, которое и логически и исторически представлялось теперь абсурдным: Наполеон прошел огромную дугу своего восхождения и падения и снова очутился на земле, а Александр еще витал где-то, покоряя «сирийские ущелья» около Исоса.
Давиль
Тут же хранится и отрывок из трагедии о Селиме III, начатой в прошлом году после отъезда Ибрагим-паши и основанной на долгих разговорах с визирем о просвещенном и несчастном султане. Тут были и все поздравления и послания в стихах, написанные Давилем по поводу торжеств и юбилеев разных лиц и режимов. Жалкие стихи, посвященные неудавшимся событиям или личностям, которые сегодня значили меньше, чем покойники.
И, наконец, пачки счетов и личных писем, перевязанные веревочкой, пожелтевшие и обтрепанные по краям. Стоило развязать пакет, как бумаги рассыпались в прах.
Некоторые были написаны более двадцати лет назад. Отдельные письма Давиль узнал с первого взгляда. Вот правильный и твердый почерк одного из его лучших друзей, Жана Вильнева, который в прошлом году скоропостижно скончался на пароходе по пути в Неаполь. Письмо написано в 1808 году в ответ на какое-то озабоченное послание Давиля.
«…Поверьте, мой дорогой, что ваши заботы и черные мысли не имеют под собой никакой почвы. И теперь меньше чем когда-либо. Великий и исключительный человек, ныне управляющий судьбами мира, создает основы лучшего и постоянного порядка на грядущие времена. А потому мы можем вполне ему довериться. Он – лучшая гарантия счастливого будущего не только каждого из нас, но и наших детей и внуков. Итак, будьте спокойны, дорогой друг, как спокоен я, а мое спокойствие зиждется на ясном сознании вышеизложенного…»
Давиль поднял голову и посмотрел в открытое окно, в которое влетали ночные бабочки, привлеченные светом. Из соседнего квартала доносилась песня, сначала слабо, а потом все громче и громче. Это Муса Певец возвращался домой. Он совсем охрип, слабый голос его то и дело обрывался, но пьянство еще не окончательно доконало его, он еще жил, а в нем то, что фон Миттерер некогда назвал «Urjammer». Вот Муса завернул за угол своего квартала, голос его доносился все слабее и слабее, все с большими перерывами, как голос утопающего человека, то появляющегося на поверхности воды, чтобы еще раз вскрикнуть, то вновь еще глубже погружающегося в воду.
Наконец Певец зашел, пошатываясь, к себе во двор. Больше его не было слышно. Вновь наступила тишина. Ночью и шум реки не нарушал ее, а делал лишь более полной и однообразной.
Так тонет все. Так потонул и «генерал», и столько великих людей и крупных движений до него!
Целиком отдавшись глубокой тишине ночи, Давиль сидел с минуту, скрестив руки и опустив голову. Он был взволнован и озабочен, но не чувствовал страха, не страдал от одиночества. Впереди была полная неизвестность, его ждали трудности, и тем не менее ему казалось, что впервые с тех пор, как он в Травнике, положение прояснилось и перед ним приоткрылся кусок пути.
С того февральского дня, больше семи лет назад, когда после первого дивана у Хусрефа Мехмед-паши он, взволнованный и униженный, вернулся в комнату Баруха в нижнем этаже его дома и опустился на жесткую скамью, все дела и усилия, связанные с Боснией и турками, пригибали его к земле, опутывали и ослабляли. С каждым годом он все больше впитывал в себя «яд Востока», туманящий взгляд и подтачивающий волю, которым с самого начала стала опаивать его эта страна. Ни близость французских войск в Далмации, ни блеск славных побед не в силах были что-то изменить. А теперь, когда после крушения и поражения он готовился все покинуть и двинуться в неизвестность, у него появились энергия и воля, которых он не знал за последние семь лет. Забот и потребностей было больше чем когда-либо, но, к его удивлению, они не обескураживали его, а, наоборот, заостряли мысль и расширяли горизонты, не возникали словно из засады, как горе, проклятье, а сливались с самой жизнью.
Слышно было, как в соседней комнате что-то шуршало и скреблось, словно мышь в стене. Это его жена, неутомимая и подтянутая, как всегда, собирала и упаковывала последние вещи. Рядом спали его дети. Скоро они подрастут (а он сделает все, чтобы они росли спокойно и счастливо) и отправятся на поиски пути, которого он не сумел найти, и если даже они его не найдут, то, уж во всяком случае, будут искать с большей настойчивостью и достоинством, чем он. Теперь они спят, но и во сне растут. Да, и в этом доме все живет и все в движении, как и в окружающем мире, где открываются новые горизонты и зреют новые возможности. Как бы давно покинув Травник, Давиль не думал больше ни о Боснии, ни о том, что она ему дала и что отняла. Чувствовал только, как к нему откуда-то притекают сила, терпение и решимость спасти себя и семью. Он продолжал приводить в порядок пожелтевшие бумаги, рвать старые и ненужные, оставляя и складывая то, что может еще пригодиться в дальнейшем, в новых условиях во Франции.
Машинальную работу сопровождала, как навязчивая мелодия, неопределенная, но настойчивая мысль: должен же где-то быть этот «настоящий путь», на поиски которого он потратил всю свою жизнь; когда-нибудь человек найдет этот путь и укажет всем. Он сам не знал – как, когда и где, но его обязательно найдут либо его дети, либо его внуки, либо его более далекие потомки, Эта неслышная внутренняя мелодия облегчала ему работу.
Эпилог
Вот уже третья неделя, как погода установилась. По заведенному обычаю, беги стали собираться на Софе у Лутвиной кофейни. Однако разговаривают сдержанно и угрюмо. По всей стране люди молчаливо готовились к отпору и восстанию против безумного правления Али-паши, ставшего невыносимым. Дело это было давно уже решено и зрело само собой. Правление Али-паши только ускорило это созревание.
Последняя пятница мая 1814 года. Все беги в сборе и ведут оживленный, серьезный разговор. Они знают о поражении Наполеона и его отречении и теперь только обмениваются сведениями, сопоставляя и дополняя их. Один из бегов, видевшийся утром с людьми из Конака, сообщает, что все уже готово для отъезда французского консула с семьей; достоверно известно также о скором отъезде австрийского консула, который только из-за француза сидел в Травнике. Значит, можно свободно рассчитывать, что к осени в Травнике не останется ни консулов, ни консульств, ни всего того, что они с собой привезли и ввели.
Присутствующие выслушивают это как весть о победе. Хотя за эти годы беги несколько попривыкли к консулам, все же они довольны, что избавятся от чужестранцев с их особым, необычным укладом жизни, с их дерзким вмешательством в боснийские дела и события. Беги обсуждают вопрос о том, кто теперь будет владельцем «Дубровницкой гостиницы», где сейчас французское консульство, и что станется с большим домом Хафизадичей, когда австрийский консул покинет Травник. Все говорят громко, чтобы и Хамди-бег Тескереджич, сидящий на своем месте, мог слышать, о чем идет речь. Он постарел, одряхлел и скособочился, как ветхое здание. Ему изменяет слух. Он с трудом поднимает веки, еще более отяжелевшие, и принужден закидывать голову, если хочет кого-нибудь рассмотреть, губы у него посинели и при разговоре слипаются. Старик поднимает голову и спрашивает последнего из говоривших: