Третий звонок
Шрифт:
Вместо предисловия
Завтра – четырнадцатого октября 1954 года – мне стукнет двадцать лет!!!!!
А чему собственно ты радуешься? Хоть тебе и двадцать лет, но как ты был дурак, так дураком и остался! Спрячь этот «мудрый» диалог и никому не показывай, а когда стукнет тебе сорок, проведи такое же «отчетно-перевыборное» собрание и поставь на повестку тот же вопрос, может быть тогда он будет разрешен более оптимистично (в чем лично я сомневаюсь), но тем не менее это и есть мое искреннее пожелание в твой «славный юбилей»!
Любящий тебя до конца дней наших с тобой
С некоторым опозданием «отчетно-перевыборное» проведено (4 апреля 75 г.). Слушали заявление 1954 г. и поражались: а) что бумажка двадцатилетней давности сохранилась, б) что юноша в двадцать лет был самокритичен… в) не без горечи заметили, что он, тем не менее, радовался!
г) Постановили: сохранить означенный документ еще на двадцать лет и если буду жив («Е.Б.Ж.» – как писал Л. Толстой) еще раз устроить заседание. Резюме: что касается означенного вопроса, полагаю, что человек не может сделаться умнее или глупее – он такой, каким родился…
14 окт. 1984 год – 50 лет. Внеочередная запись, в надежде дождаться и положенного срока.
В целом всё написанное ранее – справедливо. Меняется только интонация, что естественно и вполне.
Сегодня могу сказать только и ото всей души: хвала Тебе Господи! Всё справедливо. Ты меня, грешного не оставил…
А это главное… [1]
Глава первая
В поисках земли обетованной
1
Текст письма предоставлен К. М. Козаковым и публикуется впервые с сохранением особенностей авторской пунктуации. – Примеч. ред. (с. 25)
Что сказать мне о жизни?
Что оказалась длинной…
В моей причудливой и, возможно, противоречивой судьбе случались воистину неожиданные повороты. Но лишь на первый взгляд неожиданные. Если говорить честно, все мои уходы из театра в театр, «измены» театру с телевидением, которому я отдал годы жизни, расставания с режиссерами, у которых учился, продиктованы, часто интуитивно, лишь одним: желанием быть самим собой и остаться таковым до последнего дня. Я менял театры, города и даже страны…
Боже праведный, ну почему так отвратительно под моими окнами вопят эти твари? Мяучат, визжат, кричат, истерят, сладострастничают. Спасибо, еще не рычат. Засыпаешь и просыпаешься рано утром под этот кошачий концерт. Хорошо еще, если лег спать в нормальном состоянии… А вот если депрессуха, если скребет на сердце и душу словно подгрызает мышь? Сил нет слышать эту многоголосицу. И откуда их столько взялось?! И всё плодятся, плодятся, перебегают улицу, грязные, с отвисшими животами, копаются по дворам в черных пластмассовых бачках, ищут объедки, переворачивают бачки на асфальт, забиваются на ночь под спящие автомобили. «Тель-авивские кошки» – хорошее название для не снятого мной фильма о нашем американизированном Баку…
Я люблю этот город по субботам. На улицах – ни души, разве что пройдет принаряженное тихое кипастое семейство в ближайшую синагогу; два черных раввина в меховых шапках прокудахчут о чем-то своем, переходя улицу где придется; прошелестит одинокая машина. Зато на тель-авивском пляже – столпотворение.
Я предпочитаю бывать там в будни. Город с моря смотрится цветной рекламной открыткой. Заплывешь подальше и видишь спичечные коробки роскошных отелей, что веером развернулись по золотому берегу моря на фоне туго натянутого голубого шелкового задника. Цветные пляжные зонтики с рекламой банков и супермаркетов, приморские кафе, белые столики и стулья. После холодного, освежающего душа приятно зайти ранним-преранним утром в кафе, где тебя знают, заказать легкий завтрак, кофе «капучино», потрепаться с молоденькой официанткой, которая мечтает поступить в театральный институт, раскурить трубку и, раскрыв роль, учить текст, записывая на полях «рыболовными крючками» новые для тебя ивритские слова. Забавно думать, что еще четыре года назад я только русскими буквами мог записать в тетради длинный монолог Тригорина, переведенный на иврит. А теперь уже пошли в ход и «рыболовные крючки». «Каждый пишет так, как он может», – сказано у Антона Павловича Чехова в пьесе «Чайка».
Когда находишься на подъеме, пребываешь в эйфории, все происходящее, происходившее с тобой представляется разумным, закономерным и, несмотря на все трудности и превратности пережитого, окрашивается в розовые тона. Преодоленное внушает чувство гордости за себя: не сломался, вынес, добился. В эти минуты подъема даже не тянет писать – и слава богу! В противном случае записанное не соответствовало бы истинному положению вещей. Анализ всего случившегося был бы неглубок, односторонен, и вместо «тьмы низких» и объективных истин невольно возник бы «нас возвышающий обман». Записывать в дни глубокой депрессии представляется тоже неверным: общая картина будет искажена, далека от истинного положения дел. Плюс поменяется на минус с большим количеством восклицательных знаков. В эти черные периоды браться за перо сил уже не хватает и думаешь лишь о самом страшном – чего одновременно желаешь и боишься. Все кажется трагической ошибкой. В этом состоянии забываешь обо всех преимуществах теперешнего положения. Пережитые здесь радости представляются самообманом. Старость, болезни наваливаются на тебя, грехи и ошибки всей жизни встают, как черные горы… И тут не до писаний. Не до анализа.
Сегодня подходящий момент для попытки что-то записать. Дома, в общем, спокойно, нет панического страха – по крайней мере за ближайшее будущее. Да и в отдаленном что-то светит: московско-израильский совместный спектакль, гастроли в Питере и, как минимум, еще один студенческий спектакль в театральной студии в Израиле. Здоровье? Оно не блестяще, однако держусь. Конечно, все это весьма и весьма эфемерно и, как карточный домик, может рухнуть в любую минуту. Тому уже были примеры в моей четырехлетней израильской жизни.
Боже, сколько планов потерпело крушение! Сколько потраченных усилий, сколько унижений! Кажется, что за всю свою тридцатичетырехлетнюю профессиональную жизнь, начиная со студии МХАТа до предотъездной премьеры фильма «Тень» в Москве, столько не испытал, не пережил и не наунижался так, как всего за четыре с лишним года израильской жизни. И возникает закономерный вопрос: зачем? Во имя чего? И как все это могло случиться со мной? Ведь если эти нравственные страдания, весь этот горький опыт не перевоплотятся во что-то, имеющее отношение к искусству, то зачем он был, этот опыт? Зачем?
Все, если вдуматься, очень просто. В 88-м остался один, испугался одиночества, сошелся с молодой женщиной, родился сын, образовалась семья – сообщество из пяти человек, двое из которых пенсионеры из Кишинева. Я испугался жизни в Москве, испугался за всех, так как главная ответственность ложилась, разумеется, на меня. Жена училась в ГИТИСе на заочном без всяких перспектив на будущее. И, поддавшись страхам, одурев от усталости, бежал в Израиль со всей своей «мишпухой» в надежде… В надежде на что? А вот это мне теперь и самому неясно. Действительно, на что? На русскоязычный театр «Гешер»? На успех у русскоязычной общины, которая казалась огромной и достаточной, чтобы хотя бы первое время прокормиться за счет концертов? А там, думал я, через год-два посмотрим, куда вырулим и что за это время произойдет в России. В крайнем случае вернемся – все теперь так делают: уезжают поработать «за бугор», увозят детей, а потом возвращаются домой, передохнув и заработав какие-то деньжата в твердой валюте. Ведь не навсегда же мы уезжаем, не в эмиграцию – с концами. Новую, иную жизнь понюхаем, капитализм все-таки, не совок осточертевший…