Третья ракета
Шрифт:
Пот, перемешанный с пылью, грязью блестит на наших лицах. Солнце, кажется, уже склоняется к вечеру, но палит нещадно. Очень хочется пить. В голове сумбур, говорить нет никакого желания, дремотная леность овладевает телом.
Я выгребаю из окопа комковатый с черноземом грунт и высыпаю его на бруствер. Кривенок копает в трех шагах от меня, он какой-то непонятный сегодня, совсем исчезло его сдержанное дружелюбие. Кажется, за весь день парень не сказал ни одного доброго слова и будто невидимой стеной отгородился от меня.
— Слушай, — тихо говорю я. — Ты чувствуешь, что будет? — Он глядит на
— Ну и черт с ним! — бросает Кривенок.
Я всматриваюсь в парня: вид у него никудышный, действительно, лучше не приставать к нему с разговорами. Но чего это он такой злой сегодня? Разве мы чем-нибудь обидели его? Я некоторое время думаю, стараясь что-то понять, и одна догадка появляется в моей голове:
— Слушай, Кривенок! Ты чего злишься?
— Ничего я не злюсь, — говорит он и поднимает на меня неласковый взгляд.
— Нет, не скрытничай. Ни к чему.
Кривенок с яростью вымахивает через голову полную лопату земли и тяжело дышит. Но я жду. И вдруг он выпрямляется.
— На Задорожного из-за Люси бросился? Да?
— А тебе что — Задорожного жалко?
— Плевать мне на Задорожного.
Так вот оно что! Теперь уже исчезает догадка, теперь все понятно. Но что я могу сказать ему. Соврать, что Люся тут ни при чем, у меня не поворачивается язык, а сказать правду я не хочу.
Кривенок молчит. У меня также пропадает охота к разговору, и я налегаю на каску.
В конце окопчика торчит из земли помятый рукав, я тяну его — это бушлат Желтых. Странное впечатление производят на меня вещи убитых. Бушлат старенький, густо промаслен и запачкан грязью, один погон на плече оторван, на другом красная полоска нашивки. Я помню, как Желтых пришивал ее. У него не было тогда иголки, и я дал ему свою с черной ниткой.
Под бушлатом еще и вещевой мешок. Что-то твердое попадается мне в руки, и не без любопытства я развязываю лямки. Чужой вещмешок — что чужая душа. Я нащупываю в нем вафельное полотенце, портянки, наставление по противотанковой пушке, пару кожаных подошв, перчатки мотоциклиста с длинными широкими нарукавниками и на самом дне какую-то замысловатую шкатулку с лаковой крышкой… Эти находки несколько удивляют меня.
«Старый, мудрый Желтых, — думаю я. — Ты был богат своим житейским умом, но разве не видел ты, сколько оставалось в ротах таких вот никому не нужных котомок после удачных и неудачных атак? Знал же, но, видно, не мог преодолеть искушения припрятать, сберечь какую-нибудь безделушку, а жизнь свою беречь не умел…»
Я выбрасываю за бруствер эту незавязанную, теперь никому не нужную котомку и снова беру каску. Сухая, накаленная солнцем земля, как гравий, противно скрежещет по стали. Мне не видно, что делается на поверхности, но Попов молчит, и в голову лезет всякое.
Мне вспоминается давнишний наш комиссар, который однажды перед атакой тщательно начищал свои хромовые сапоги, только что сшитые сапожником-партизаном, и был убит через час, даже не запачкав как следует тех сапог. Встает перед глазами отрядный старшина Клыбов, известный у нас скупердяй и барахольщик, у которого нельзя было выпросить лоскут на заплатку и который возил с собой три воза разных трофеев. Снаряд ударил как раз в повозку, где сидел старшина, и разбросал по кустам все богатство хозяина вместе с его потрохами. Помню, видел я в госпитале, как хирург оперировал одного солдата и, наверное, около часа ругался. Оказывается, немецкий осколок разбил в кармане этого автоматчика семеро часов, и сотни шестеренок, осей и пружинок вонзились в бедро. Нет, пусть будет проклято барахло, причиняющее лишние заботы людям! До него ли мне нынче, когда стоит только зажмурить глаза, — и вот они, страшные колеи…
Но неужели это так и сойдет в могилу со мной и бесследно исчезнет моя неотмщенная ненависть? Неужели мы обречены тут на гибель и ничто не сможет выручить нас?
Нет! Я не верю в это. Если есть справедливость на свете и разумный смысл в жизни, то я буду жить. Я должен жить — погибать мне нельзя.
15
— Лошка! — вдруг кричит Попов. — Ребята, Лошка!!!
Мы с Кривенком вскакиваем в окопе. Попов здоровой рукой показывает в поле, туда, где нет ни немцев, ни наших. Действительно, по пологому косогору вдали кто-то бежит.
Человек еще далеко, и видно только, как катится по зеленому полю маленькая его фигурка в зеленовато-желтой, выцветшей на солнце одежде. Несомненно, он направляется к нам.
Человек тем временем исчезает в лощине. Несколько минут мы ждем, не сводя с того места глаз, и он снова показывается из-за ближнего гребня и быстро бежит вниз.
— Молодэц Лошка! — довольно, почти радостно говорит Попов.
Это хорошо, что он возвращается, только бы не помешали немцы. Они не так уж далеко и, наверно, заметят одинокого в поле солдата. Я настороженно всматриваюсь в дорогу, но там никого, только чадят, догорая, автомобили; другие, подбитые и брошенные, неподвижно стоят в канаве. Танк все еще курится изнутри, на ветру вьются редкие космы дыма. В воздухе стоит приторный смрад бензина, краски, жженой резины и еще чего-то до тошноты горьковато-сладкого.
Но почему-то умолкает Попов, хмурится сосредоточенный Кривенок. Я ищу в поле маленькую фигурку нашего посыльного и удивляюсь. Начинает казаться, что это не Лешка, и даже не солдат, и не мужчина. Да, конечно, придерживая под мышкой какую-то ношу, бежит женщина в военной форме.
Самый зоркий глаз, однако, у Попова. Он несколько секунд остро всматривается в даль и с радостным удивлением восклицает:
— Луся!
Да, это Люся. Как ни странно, ни глупо и ни удивительно, но это она. Я сам уже вижу, как часто мелькают в траве ее быстрые, в черных сапожках ноги и развевается на ветру золотистая шапка волос. Под мышкой у нее санитарная сумка. Конечно же, Люся спешит к нам.
Тревожная радость охватывает меня. Зачем бежит она? Может, случилось что с Лешкой? Может, она думает, что он тут, и потому не выдержала, помчалась? Но тогда лучше бы она не показывалась к нам сегодня. А может, это ее послал комбат Процкий с приказом? Но зачем Процкий будет посылать санинструктора, разве не нашлось бы другого солдата в полку? Я все думаю и не могу понять, почему и зачем она бежит сюда.
— Вот молодэц! Ну, молодэц! Ох, Луся! — восхищается Попов, навалившись грудью на бруствер.