Тревожные облака
Шрифт:
А как они хотят жить! Как нежно и преданно любят близких, как зримо встают перед ними в эти последние перед гибелью часы картины довоенной жизни, годы любви и доверия; как заботливо думают они о будущей жизни, в которой им не суждено жить; как умно и естественно ощущают связь своей единственной и обреченной жизни с жизнью народа, свою ответственность за эту общую жизнь.
Мысль о том, что «смерть – это не победа», что «смерть – это смерть» и она, мол, ничего не доказывает, глумливый шепоток, что на гибель может пойти только отчаявшийся, показалась бы им кощунственной: ведь все это и твердили им палачи в паузах между истязаниями, пытаясь сломить их волю. Может ли истина совпадать с иезуитскими аргументами врага? Нельзя без волнения читать строки, в которых юноши и девушки, обреченные на смерть, учат выдержке и спокойствию отцов и
9
Критикуя опрометчивых киевских динамовцев, ирбитский аноним искренне желает им жизни: надо жить, бежать из города, не играть матча с «Легионом Кондор». Хорошо бы так, а ведь не получилось, не вышло по рассудочной схеме: была жизнь, плен, оккупационный быт, работа ради хлеба насущного, короткая передышка после лагеря военнопленных, и был матч, его не выбросить из прошлого.
И автор письма понимает, что матч состоялся, с этим уже не поспоришь. И вся страсть его упреков направлена не на то, чтобы удержать спортсменов от игры-он только не согласен с тем, как они поступили, не склонив голову и предпочтя смерть поражению. Уступите вы этот матч немецкому коменданту, западной трибуне, черту-дъяволу, стоит ли умирать ради лишнего гола, забитого в чужие ворота, честолюбия ради, гордости ради, наконец, даже патриотизма ради!
Что ж, эти сомнения не навязаны событию, они живут в нем самом, тревожа, донимая. Представим самих себя на той трибуне киевского стадиона, мы наблюдаем за игрой, знаем о грозящей казни, и неужели же мы с легким сердцем подтолкнем этих парней к гибели, обещая им в будущем ореол героев и гранит памятника?
Трудный вопрос, Я пытался ответить на него всем внутренним строем повести, судьбами людей, характерами, наконец, атмосферой фашистской оккупации. Образом Седого, который мертв еще до казни именно потому, что думал точно так, как ирбитский аноним подумает двадцать лет спустя. Образом Савчука, для которого предательство незатруднительно. Но прежде всего образами динамовцев, футболистов, собранных под родное знамя, которое незримо, запретно, но все же реяло в эти часы над стадионом.
Киевские динамовцы попали в окружение потому, что сражались на подступах к городу против наступавших с запада гитлеровцев, сражались и тогда, когда наша армия отходила на восток от Киева, а немцы заняли значительную часть левобережья. Был плен и тяжкий, подневольный труд, была оккупационная жизнь, вынимающий душу ад, но она была, и в этой жизни – среди боли, страданий, жестокости, борьбы – нам есть чем гордиться, нельзя стыдливо пробегать мимо этой жизни. Спортсмены только разделили судьбу тысяч и тысяч своих земляков и сограждан.
«А не было ли среди них уставших? – спросит скептик. – Не было ли человека, которого устраивало положение футболиста в оккупированном городе, тихая работа на хлебозаводе? Не было ли малодушного, который пересиживал, таким образом войну?»
Кто знает, ответим мы ему, возможно. Но это только значит, что команда не была чем-то исключительным, из ряда вон выходящим, а была как бы сколком с города, где все честные люди ненавидели оккупантов, но даже и ненависть не уравнивала их мужества, решимости или готовности к борьбе. Перед нами обыкновенные люди, и это превосходно; ведь чем круче подъем, чем больше расстояние от подножия обыкновенной жизни, в которой словно и не подозреваешь взрыва, до вершины подвига, тем значительнее сам подвиг, тем мощнее его народные корни. Ненависть к захватчикам, словно тяжелыми плугами, вспахивала почву, вела щедрый посев, обильно подкармливала всходы подвига, и однажды люди поразились результату. Быть может, поразились и сами футболисты – это не лишает их ореола; значит, сама возможность подвига была спрятана в глубинах души и сознания, а не лежала на поверхности.
Да, обыкновенные парни. Обыкновенные обитатели лагеря военнопленных. Обыкновенные рабочие хлебозавода, под бдительным присмотром полицаев. Обыкновенные, живущие впроголодь, тоскующие о былом, втайне помышляющие о борьбе. И, может быть, иная из жительниц города, потерявшая на фронте мужа или сына, посылала им в спину проклятия оттого, что родной человек погиб, а эти вот, с
И начался матч – подневольный, неизбежный, как многое в оккупированном городе. Сегодня уже невозможно восстановить все перипетии матча, представить себе смятение и противоречивые чувства футболистов: даже и участники матча давно спрямили все в собственной памяти, давно поселились в легенде.
Тысячи жителей города разместились отдельно от немцев – таково непременное условие оккупированного режима, – от частей гарнизона, от транзитных воинских подразделений. Трибуны естественно противостояли друг другу. Еще до первого удара по мячу между ними пролегло не обычное футбольное поле, а намагниченное ненавистью пространство. С самого начала это была война, яростное отрицание друг друга, только приглушенное молчанием одних и военными оркестрами других. Кто не видит, не хочет вообразить себе этой картины, кто и сам матч берет отдельно от стадиона, от двух заполнивших трибуны непримиримых армий – вооруженной и безоружной, – едва ли поймет и подвиг одиннадцати.
Могли ли футболисты рассчитывать на победу?
Скорее всего разные и противоречивые чувства волновали их перед началом игры.
И мысль, что против них выступит профессиональная команда, а они растренированны. И надежда, что случаются и чудеса, и делают невозможное возможным. И тайная радость, что вот они, вчерашние узники, встретятся в борьбе с немцами, и всякий их успех, каждый забитый гол будет особенным, а победа, если она случится, необыкновенной. И захватывающая дух надежда, что победой они обрадуют тысячи людей, давно не знающих радости. И опасение, а то и страх, что сотни глаз – пусть только сотни из тысяч – смотрят на них с презрением, что иные пришли из враждебного интереса, смотрят на футболистов как на спортивных шутов, согласившихся разделить немецкий праздник. Десятки страниц понадобились бы для подробного описания сложных чувств и толпы, и футболистов – но результатом несомненно было огромное волнение, а затем и душевный подъем, начавшийся с того момента, когда футболисты почувствовали, что жители города с ними.
Никто не мог предвидеть неожиданного исхода этого матча: ни игроки, ни горожане, ни сами немцы. Мысль предъявить спортсменам ультиматум могла возникнуть у немцев только внезапно, вспышкой ярости, когда возможность проигрыша стала очередной. И горожане, хотя они и пригляделись уже к мрачной, изобретательной фантазии фашистских палачей, не могли вообразить, что дело примет такой оборот.
Не сразу поверили угрозе и футболисты – да и как поверить, как можно в это поверить! Запретить одной из команд выигрыш – не значит ли это убить игру? Какая уж тут игра, если за гол, забитый в ворота противника, нужно платить жизнью? Значит, пугают, оказывают психологическое давление в надежде, что сама угроза укротит футболистов, свяжет их движения.
В первом тайме шла почти обыкновенная игра, необыкновенной была только рождавшаяся связь между зрителями и футболистами, внезапное, окрыляющее открытие, что играют они не за одних себя, а за город, защищают его честь и достоинство. Не знаю, нужно ли быть страстным любителем футбола, чтобы постичь неотвратимость этой ситуации, или достаточно воображения и отзывчивого сердца.
По мере того как определялось превосходство динамовцев, все более очевидной становилась война трибун. Разве не за тем скликали людей на немецкий праздник, чтобы они волновались, ободряли красивую, сильную игру и освистывали грубость! Даже некоторая связанность, сдержанность, закрытость толпы, презрительное молчание, каким встречались судейские несправедливости, – даже и это казалось гитлеровцам сговоренным, предумышленным. Именно дыхание трибун, достоинство, скрытое торжество более всего другого толкнуло комендатуру на безрассудное решение.