Три аспекта женской истерики
Шрифт:
Отчетливо помню свое отвращение, когда у меня впервые проявились следы его неразборчивости. Кажется, я тогда неделю лечилась, а все остальное время гадливо содрогалась, представляя, чем могла бы заразиться. Потом мы встретились, почти случайно… и я приобрела привычку пить антибиотики после свиданий.
Однажды мне попался другой мужчина, который устроил меня больше. Темперамент у него был несколько иного сорта, погорячее, а заразу он приносил на хвосте гораздо реже, и я совершенно спокойно, не оглядываясь, ушла. Мне и в голову не приходило, что у него могут быть какие-то свои переживания на мой счет.
Я иногда встречаю его, случайно. Он идет по улице, такой большой, неторопливый, рассматривает женщин. Он всегда замечает меня первым, и тут же за углом обычно оказывается его машина, к которой я просто отказываюсь подходить. Нет, не женился, хотя недавно совсем
– Да ты мне уже восемь лет рассказываешь эту историю!
Однажды он неожиданно обнял меня и сказал: «Ты такая родная» – не своим каким-то голосом, и я в ужасе шарахнулась от него, и тогда он добавил привычно: «Пойдем потрахаемся».
Я вспоминаю его редко, реже, чем раз в год, – только когда вижу у кого-нибудь такой же взгляд. Но это, к счастью, случается не часто. И я быстро отвожу глаза и отхожу от обладателя этого взгляда на максимальное расстояние, думая про себя: «Ну неееет». И все-таки иногда обнаруживаю себя уже снимающей одежду около огромной кровати, «в тех краях, где медленно катит свои волны полноводная Миссисипи…».
Собираясь к родителям, я вспомнила самую страшную страшилку, связанную с электричками. В детстве она пугала меня до смертной тоски. Поздним вечером мужчина заходит в полупустой вагон, садится рядом с каким-то военным, а тот ему и говорит: «Уходите отсюда скорей, здесь все мертвые. И я сейчас умру». Мужчина смотрит, а там и правда сидят одни трупы, убитые шилом в сердце.
Вот. Эта история ужасала меня тем, что стать мертвым так просто. Ни драки, ни кровищи, ни усилий особых не надо – я специально проверила, взяла шило у папы в ящике и проткнула себе палец. Очень легко. Особенно летом, когда одежды немного, сразу вот она, белая в пупырышках кожа, под ней между ребер видно, как стучит. Ткнут, с ребра соскользнет и прямо туда, в сердце.
Наверное, я перестала бояться, только когда отрастила достаточную грудь. Теперь у меня другие страхи, но сегодня вспомнила и поехала автобусом.
Когда мы уже подъезжали, на пригородной остановке я увидела четырех молочных толстолапых щенят, черного, белого и двух рыжих, по всем правилам политкорректности. Они скакали, качали мусорного пингвина, пытаясь добыть что-нибудь съестное, а пассажиры смотрели на них из автобуса и радовались – какие хорошенькие. А я вдруг почувствовала, как меня пронзает самая настоящая боль: их, видимо, этим утром привезли и выбросили, и не позже чем через три дня они умрут – от голода, мороза или под колесами машин.
Не так много вещей причиняют мне горе, но маленькие животные, обреченные людьми на мучительную смерть, одна из них. Короткое, острое, незабываемое горе.
Этот город, в который я так редко возвращаюсь, опять изловчился и воткнул шило мне в сердце – сквозь все, с чем я успела примириться в жизни, сквозь куртку, свитер и грудь.
Описано неоднократно – как слова начинают биться у горла, уплотняясь в туманный ком, который сначала ощущаешь как тревогу и пытаешься растворить слезами или большими глотками горячего чая, но помогает лишь отчасти, и в конце концов ты выдыхаешь их на первое попавшееся оконное стекло, и они оседают на нем более или менее различимым узором.
Можно оставить и так, а можно сверху написать пальцем что-нибудь вполне определенное – имя или понятие. Чаще всего это слово «х…» или сердечко. Сегодня – имя: Андрей, Андрейка.
Когда он родился, меня не было в городе, я как раз уезжала замуж, ненадолго. Что поделать, если я с детства шила самой длинной ниткой, на какую хватало руки, а это наверняка означает, что далеко замуж выйдешь. Карты – нет, они у всех гадающих значат свое, у нас с мамой девятка – любовь, десятка пик – болезнь, туз пик – удар (а другие – известие), валет – хлопоты, шестерка – дорога, семерка, допустим, разговоры, а восьмерка не помню что. Только на пиковой девятке мы с мамой не сходимся, она думает, что это постель, а я – что он меня не любит. Вот Уля карты по-другому толкует, Тина тоже, «в сочетании», как они говорят, потому и раскидывают их кучками. А я попросту, все карты по одной кладу: что на сердце, что под сердцем, что было, что будет, чем сердце успокоится, чем дело кончится. А в ноги мы и вовсе не кидаем. Да, а длинная нитка – это недвусмысленно. Но именно потому, что на нитке, я всегда возвращаюсь.
Вот так и получилось, что я его увидела впервые семимесячным. Я приехала из аэропорта, вошла в дом и сразу увидела, как он ползет ко мне по коридору – с круглыми
Потом сестра засобиралась замуж, и последнее воспоминание из его младенчества, как я довожу его до слез фразой «Андрей, убери своего пса», имея в виду плюшевую собаку, подаренную потенциальным отцом, а он обиженно орет: «Это не пса, это Филя!»
Несколько лет они жили втроем в крошечной комнате, Андрюшка, отправленный в школу шестилетним, делал уроки на откидной полке серванта и с каждым годом становился все более капризным, противным, да и туповатым, честно говоря. Мы понять не могли, почему ребенок, в три года отлично знавший алфавит, сообразительный и до странности добрый, так патологически невнимателен и нелюбим в школе. Он стал невыносимым. Когда лет в десять он попал в больницу, через три дня его, лежачего, переселили в другую палату, а потом и вовсе попросили забрать, потому что «как бы его здесь бить не начали». Он раздражал всех – учителей, одноклассников, родителей, бабушку и меня. Сестру я знала гораздо дольше, чем его, и любила больше, и мне обидно было видеть, как он изводит ее тупостью, ленью и упрямством. Господи, как она на него орала! Я не буду об этом рассказывать, потому что дальше будет больно и стыдно, я совсем коротко скажу – они много лет мучили друг друга, пока папа не настоял на том, чтобы Андрюшку обследовали врачи. Знаете, как это в нормальных семьях произносят – обследовали. И, опять говоря очень-очень коротко, все оказалось больно, стыдно и страшно. Такая болезнь мозга, которая неизбежно заканчивается параличом и слабоумием. Она может спать десятки лет, но обязательно когда-нибудь разовьется. Именно в таком порядке: сначала откажет тело, а потом, когда он все хорошенько осознает, превратится в растение. Когда я узнала, как раз читала Апдайка, «Бразилию», где белая женщина и черный мужчина меняются цветом кожи. Я тогда подумала, что вот ведь, постмодернисты проклятые, напридумывали. А вскоре поняла, что в нашей жизни происходит еще более фантастическая вещь: моей сестре предстоит смотреть, как время поворачивается вспять и ее мальчик постепенно разучивается делать все, что умел – одеваться, разговаривать, держать ложку, – и превращается в младенца, вздрагивающего на ее руках.
Мне даже не поэтому больно, и не оттого, что этот дефектный ген я тоже могу передать своим детям. Мне больно, что его так мучили. Если бы знали, в чем дело, не было бы этих ночей, когда его заставляли делать уроки до шести утра, воплей, порки, злости, крика, крика, крика, – потому что тебя же, дурака, в армию отправят и там убьют, убьют.
Оказывается, все наше «важное» было совсем незначительным, а мы испортили половину или треть его и без того короткой жизни. Даже дети должны начать умирать, чтобы получить немного свободы и покоя.