Три билета до Эдвенчер
Шрифт:
– Это головастик, как пить дать, вопрос только: какой лягушки?
Мы стояли и глядели на гигантского головастика, который резво плавал в стеклянной банке, куда мы его посадили. Я усиленно напрягал память: мне казалось, что я где-то читал об этих чудовищных мальках. И несколько минут спустя я вспомнил.
– Знаю, – сказал я. – Это парадоксальная водяная жаба.
– Что-что?
– Парадоксальная жаба. Помнится, я где-то читал о ней. Ее называют так потому, что ее головастик, развиваясь, делается не из маленького большим, а наоборот.
– Наоборот? – в полном недоумении переспросил Боб.
– Ну да, развитие начинается с очень большого головастика, потом он делается все меньше и меньше и наконец превращается в средней величины жабу.
– Но это же абсурд, – возразил Боб. – Должно быть наоборот.
– Ну да. Поэтому ее и называют парадоксальной. Боб на минуту задумался.
– Ладно, сдаюсь, – наконец сказал он. – Как она выглядит?
– Помнишь
– Невероятно, – сказал Боб, задумчиво разглядывая гигантского головастика, – ну да ладно, поверим тебе на слово.
Мы снова принялись работать сачком и, когда каноэ вернулось, могли похвастаться еще двумя огромными головастиками. Вернувшись домой, мы внимательно рассмотрели головастиков при ярком свете. За исключением своих колоссальных размеров, они ничем не отличались от головастиков, которых можно наловить весной в любом английском пруду, вот разве что цветом они были не черные, а крапчатые, зеленовато-серые. Прозрачные края их хвостов были как заиндевелое стекло, а губастые рты смешно надуты, словно они посылали нам через стекло воздушные поцелуи. Вид таких вот громадных головастиков, которые, извиваясь, без устали крутятся в банке, вселяет чувство некоторой жути. Вообразите себе свой испуг, если, гуляя по лесу, вы столкнетесь носом к носу с муравьем величиной с терьера или со шмелем величиной с дрозда. Они вроде бы и обыкновенные, но, увеличенные до фантастических размеров, производят ошеломляющее впечатление, и вы невольно спрашиваете себя, уж не снится ли вам все это.
Мы до того обрадовались своему новому приобретению, что на следующую ночь вернулись на то же место с сачками, банками и прочими причиндалами и в первые же полчаса поймали еще двух квакш Эванса, а после долгого прочерпывания ручья – еще одного гигантского головастика. После этого мы в течение трех часов не вычерпали ничего, кроме веток и чудовищного количества отвратительного ила со дна ручья. Боб, не теряя надежды, продолжал цедить воду сачком, а я отделился от него и, пройдя дальше вниз по течению, наткнулся на мелкий и узкий, чуть пошире сточной канавы, приток, сплошь забитый листьями. Он, извиваясь, отходил от основного ручья и терялся в группе низкорослых деревьев. Решив, что на притоке охота может оказаться более удачной, я позвал Боба, и мы вместе принялись прочерпывать его, продвигаясь вверх по течению. Но казалось, живности в нем было еще меньше, чем в основном ручье. Я вскоре присел покурить, а Боб упорно продолжал работать сачком, уходя все дальше и дальше от меня. Вот он вытащил сачок, как и следовало ожидать, полный набухших влагой листьев, вывалил его содержимое на берег и уже собирался вновь погрузить сачок в воду, как вдруг остановился и стал пристально рассматривать что-то в куче листьев, только что выуженных из воды. Потом бросил сачок и с радостным воплем стал копаться в листьях.
– Что там у тебя? – спросил я. Боб схватил что-то в пригоршни и заплясал от радости.
– Это она! – вопил он. – Это она!
– Кто она?
– Жаба пипа.
– Врешь, – недоверчиво сказал я.
– Ну так поди да посмотри, – сказал Боб. Его так и распирало от гордости.
Он раскрыл ладони, и я увидел странное и уродливое существо. Честно сказать, выглядело оно совсем как бурая жаба, но такая, по которой проехался очень тяжелый паровой каток. Ее короткие тоненькие лапы жестко торчали по углам квадратного тела, словно охваченного трупным окоченением. Морда у нее была острая, глазки крохотные, и вся она была плоская, как блин. Боб не ошибся: это был крупный самец пипы – пожалуй, самой интересной из всех амфибий на свете. Боб гордился и волновался не зря: с первого дня нашего пребывания в Гвиане мы старались раздобыть это животное, но безуспешно. А теперь, в самом, казалось бы, неподходящем месте, когда мы и думать забыли о пипе, мы нашли ее. Легко себе представить наше восторженное беснование и самоупоение по поводу уродины, лежавшей в горстях у Боба, между тем как всякий другой на нашем месте наверняка проникся бы отвращением к такой добыче и поспешно выбросил ее. Несколько придя в себя, мы засучили рукава и принялись с яростным ожесточением протраливать каждый дюйм маленького притока, воздвигая на его берегах пирамиды гниющих листьев, которые мы перебирали с рвением двух обезьян, ищущих друг у друга в шерсти. Наше упорство было вознаграждено: за час работы мы нашли еще четыре фантастические жабы, причем одна из них оказалась самкой с икрой – добыча, не имевшая цены в наших глазах, потому что самое необыкновенное в пипе – это ее способ выведения потомства.
В брачную пору, перед икрометанием, у большинства видов жаб и лягушек представителей обоих полов какое-то время можно видеть вместе. Самец в исступлении страсти обхватывает самку "под мышки" и продолжительное время остается у нее на спине, сжимая ее в брачном объятии. В конце концов самка мечет икру, а самец оплодотворяет ее. У пип этот процесс совершается несколько иначе. Самец забирается самке на спину и обхватывает ее поперек груди, согласно общему правилу. Но когда наступает момент икрометания, самка выпускает из заднепроходного отверстия длинный трубкообразный яйцеклад и загибает его себе на спину, просовывая под живот самца. Когда яйцеклад должным образом уложен, самец начинает ерзать по спине самки, массируя яйцеклад и выдавливая из него икру, которая неровными рядами укладывается на коже самки и прилипает к ней, словно приклеенная. В начале брачной поры кожа на спине самки становится мягкой и рыхлой, словно губка, и после оплодотворения икринки внедряются в нее, образуя в ней чашеобразные углубления. Верхняя часть икринок, выступающая над поверхностью кожи, твердеет и образует как бы маленькие выпуклые купола. Вот и выходит, что самка пипы носит всю свою икру в многочисленных маленьких кармашках на спине. В этих-то кармашках ее потомство и проводит свое раннее детство, превращаясь из икринок в головастиков, а из головастиков – в жаб. Когда детеныши подрастут, они отжимают крышку на верху кармана и выходят в новый, отовсюду грозящий им опасностями мир.
Самка, которую мы поймали, должно быть, лишь недавно уложила свои икринки: крышки карманов еще не успели затвердеть. Несколько недель спустя кожа на ее спине стала еще более ноздреватой и набухшей, словно пораженная проказой, а карманы еще более оттопыренными. Когда детеныши достаточно подросли, чтобы покинуть спину матери, мы плыли на пароходе где-то посередине Атлантики. Лучшего момента они не могли и выбрать. Наши жабы сидели в банках из-под керосина, которые, как и весь мой зверинец, стояли в пароходном трюме. Первое указание на то, что среди амфибий назревает счастливое событие, я заметил однажды утром, спустившись в трюм сменить воду в банках. Самка лежала, распластавшись на поверхности воды, в своей обычной позе, тяжелая и раздутая, выглядя так – все пипы выглядят так, отдыхая, – будто она умерла несколько недель назад и уже частично разложилась. Я внимательно ее оглядел – я все время так делал, чтобы увериться, что она и вправду не умерла, – как вдруг заметил какое-то копошение у нее на спине. Присмотревшись, я увидел крошечную лапу, она торчала прямо из спины жабы и слабо колыхалась, из чего я заключил, что наконец-то настал великий момент. Я пересадил роженицу, которая не подавала признаков жизни, в отдельную жестянку и поставил жестянку так, чтобы во время работы она постоянно была у меня перед глазами. Я был очень взволнован и решил не пропустить ни единой минуты этих необычайных родов.
Все утро я то и дело заглядывал в жестянку и отмечал величайшее оживление в карманах: крошечные руки и ноги высовывались из них под самыми невероятными углами, неуверенно помахивали в воздухе и поспешно прятались обратно. Раз из одного кармана показались голова и лапы детеныша, и впечатление было такое, будто кто-то высовывается из люка. Когда я наклонил жестянку, чтобы получше разглядеть его, жабеныш оробел и, отчаянно заработав лапами, снова упрятался в карман. Жаба, казалось, совершенно не замечала ерзанья, дрыганья и толкотни, разыгравшихся на ее пространной спине. Она лежала на воде и была как мертвая.
Лишь ночью того же дня малютки набрались сил, чтобы покинуть мать, и я бы пропустил этот необыкновенный исход, если бы не заглянул случайно в банку около полуночи. Я только что управился с последними делами – раздал броненосцам грелки, так как похолодание эти зверьки чувствовали острее, чем все остальные животные. И вот, перед тем как потушить свет и вернуться к себе в каюту, я заглянул в наше родильное отделение и с удивлением увидел крошечную копию мамаши, плавающую рядом с ней на поверхности воды. По всей видимости, великий момент родов настал. Хотя последние два часа я только о том и думал, как бы дорваться до койки и завалиться спать, при виде этой странной уродливой маленькой амфибии сонливость с меня как рукой сняло. Я протащил через весь трюм дуговой фонарь, повесил его над жестянкой, присел и стал наблюдать.
Уже до этого мне приходилось быть свидетелем величайшего множества самых различных рождений. Я видел, как с живостью ртути распадается надвое амеба, видел кур, с кажущейся легкостью осуществляющих процесс яйцекладки, видел долгие родовые муки коровы и быстрое, изящное рождение олененка, беспечно-небрежное икрометание рыб и полное драматизма, невероятно "человеческое" рождение детеныша обезьяны. Все это волновало и захватывало меня. Есть в природе и множество других явлений, порой вполне заурядных, на которые я не могу смотреть без трепета благоговения. Это превращение головастика в полулягушку, а затем в лягушку; фантастическое зрелище паука, когда он выходит из собственной шкурки и удаляется восвояси, оставляя на земле прозрачную, микроскопически верную копию самого себя, недолговечную, как пепел, которому суждено быть развеянным ветром; превращение аляповатой и уродливой куколки, когда она лопается, высвобождая чудесно расцвеченную бабочку или мотылька, – преображение, равного которому не сыщешь ни в одной сказке. Но лишь в редких случаях увиденное поглощало и изумляло меня так, как в ту ночь посередине Атлантики, когда появлялись на свет детеныши пипы.