Три дня и три ночи в загробном мире
Шрифт:
Видел людей внизу и думал, как они относятся к тому, что я летаю? Порой поднимался так высоко, что садился на облако и смотрел вниз на крошечные дома и нитки дорог… Ходил на кладбище, бродил по берегу моря, но всегда внутренне чувствовал, что я не свободен и должен возвратиться на то место, где лежал.
Всё это было так реально и отчётливо, что, когда я пробуждался, мне казалось, что я только что сюда вернулся.
Силы мои быстро возвращались. Я уже ходил по камере. Глаза были ещё слабые и не переносили света. Пищи давали достаточно,
Ни в коем случае не допускал я мысли, что был мёртв, и всё виденное мной — лишь смертный сон, как думают некоторые. Я больше и глубже верил не тому, что со мной произошло дома и в ГПУ, а тому, что было вне человеческого разума и понимания.
Пережитое моей душой тянуло к себе с такой силой, что я рад был бы закрыть глаза, чтобы никогда не видеть реального, осязаемого мира.
Я не верил, что то был иллюзорный, призрачный и фантастический мир. Тосковал по нему, как по родине. Окружающий меня мир казался серым и унылым. Я не мог и подумать, что после телесной смерти пережил всё виденное только душой и вне тела. Мне казалось, что все странствия я совершил с душой и в теле.
ГЛАВА 18
В канцелярии ГПУ. — Под конвоем. — Голос Старца и бегство из-под стражи.
Пришёл часовой с солдатами ГПУ и велел мне идти с ними в канцелярию.
Я еле двигался от слабости. Ноги подкашивались, как у пьяного. Кружилась голова, глазам трудно было смотреть на свет. Всё было как бы подёрнуто пеленой тумана. Я протирал глаза, но это не помогало. Они так ослабли, что каждый предмет двоился и расплывался в мутное пятно.
Привели меня в помещение. Оно было точно таким, каким я видел его духом своим: маленькая комнатка, а в ней сидит светловолосый начальник над бумагами…
Часовой привёл меня и вышел. Мы остались с ним наедине. Он велел мне сесть у стола и стал читать протокол следствия по моему делу.
Обвинения начинались в протоколе с моего пребывания дома. Всё было разузнано ими по месту моего жительства… В протоколе стояли страшные обвинения — в контрреволюционной и антисоветской деятельности, в шпионаже и связи с заграницей. Там было и то, что некогда я уже был арестован за попытку перехода границы. Ужасные статьи обвинения следовали одна за другой.
Когда я прочёл всё это, я прямо и просто поглядел ему в глаза и спросил: "Что же мне будет за все эти ужасы и злодеяния?"
Он вздохнул и сказал: "Будешь препровождён этапом по месту жительства, а там на месте будет суд".
Я ему сказал, что все обвинения в протоколе — ложь… что я не шпион и никогда не занимался политикой. Я — только верующий и занимался религиозными вопросами.
Он опять посмотрел на меня. И не злобно, я чуял — дыхание его и глаза показывали, что он не злится, а даже внутренне меня жалеет.
Он ещё раз глубоко вздохнул и тихо сказал: "Ничего не поделаешь… Закон…" Он предложил мне папиросу. Я отказался, ибо был некурящим.
Потом он взял со стола какую-то потрёпанную бумажку и спросил: "Твоя это бумажка?" Я взял, но почти ничего не видел и только на ощупь узнал документ, выданный мне сельсоветом. Я протянул его обратно, сказав, что это моё удостоверение личности. "Возьми его…" Я не понял, зачем он мне его вернул.
Он запечатал в конверт "протокол", зачитанный мне, и те бумаги, в которых значилось, что четыре года тому назад я был арестован за переход границы. Спросил у меня: "Есть у тебя здесь вещи и деньги?"
Я сказал, что мои деньги и вещи — в конторе рыболовных промыслов, где я некогда работал. Он спросил, хватит ли у меня сил сходить под конвоем за вещами? Я ответил, что хватит.
"Сегодня в Баку идёт пароход, на нём и поедешь". Он позвал служащего, и тот принёс жирного рисового супу, чтобы меня подкрепить, но суп не пошёл мне в рот.
Потом пришли двое солдат ПТУ с винтовками — мой конвой, с которым я должен идти за вещами.
Мы отправились в контору рыболовных промыслов. Когда я увидел свободу и свет, мне стало вдруг так радостно, я почувствовал себя так легко, что, казалось, ещё мгновение, и я полечу или побегу стремглав, как заяц! Всё тело моё дрожало, почуяв движение воли…
И я решил бежать от конвоя.
Решение было такое: если ускользну и меня не достигнет пуля — я спасён; если достигнет — тоже спасён, ибо я избавлюсь от ужаса и мучений. А позволить гнать себя этапом из тюрьмы в тюрьму, отдать себя на муки допросов, пыток и истязаний в ГПУ на моей родине… всё равно — в конце всех страданий я обрету смерть в ГПУ. Лучше умереть теперь или быть свободным.
Молча, всем нутром своим я молился Богу, чтобы Он меня избавил. Я молился одним духом, но всё тело, все кости мои дрожали от волнения. И я ясно услышал голос Старца: "Беги… Беги… Спасёшься…"
Но бежать было нельзя, потому что конвойные шли совсем близко, почти касаясь меня плечами.
Мы пришли к конторе. Это был особняк в саду, и не в центре города, а на окраине, у самого леса…
Подле дома стояло много людей в ожидании получки. Они толпились у окна, из которого выдавали деньги. Один из конвойных, солдат в будёновской шапке, пошёл в контору получать мои деньги. Другой, отойдя немного от толпы, стерёг моё бренное тело.
Я не в силах высказать моей молитвы и моего состояния в ту минуту, когда решил, что наконец настал момент для бегства… Я молил Бога, чтобы конвойный хотя бы на секунду отвёл от меня взор! Но… он в упор смотрел на меня и стоял так близко, что и шелохнуться было нельзя.
Я трепетал, как лист, а он спросил: "Что с тобой? Тебе худо? Трясёт?" Я ничего не мог ответить, я был в каком-то полузабытьи и в экстазе моей неистовой молитвы к небу.
И вдруг из толпы к моему телохранителю направился какой-то его знакомый. Окликнул его, поздоровался, разговорился. Конвойный протянул ему махорку, отвёл от меня глаза, и в ту же секунду… я юркнул, как быстроногий заяц, в самую гущу толпы… а там мгновенно через плетень… и в густой сад, заросший колючками.
Я ничего не слышал, кроме свиста ветра в ушах.