Три этажа
Шрифт:
– Ты не хочешь рассказать мне, что там произошло? – снова спросил я. Я чувствовал: еще чуть-чуть, и она со мной поделится.
Но она сказала:
– Я хочу в школу.
Я довел ее до класса. Но, когда дверь за ней захлопнулась, не ушел. В стене классной комнаты было три окошка, задернутые шторками. Одна из них была немного сдвинута, и, встав под определенным углом, я мог увидеть задние ряды парт и Офри, которая направилась туда и села.
Я посмотрел на нее, и сердце у меня сжалось.
Когда взрослый выглядит подавленным, это ничего. Жизнь порой наносит нам суровые удары. Но ребенок?
Моя дочь открывала и закрывала молнию своего пенала. Достала из него карандаши. Что-то нарисовала на обложке тетради. Убрала
Я не плакал с тех пор, когда был примерно в ее возрасте. Вообще-то я ничего не имею против слез, просто у меня их не бывает. Когда Айелет отменила свадьбу и на полгода бросила меня, потому что захотела «побыть в одиночестве», разве мне не хотелось плакать? Хотелось. Когда мне из-за долгов пришлось ликвидировать свой бизнес и возвратиться к работе по найму, разве мне не хотелось плакать? Хотелось. Поверь, что очень хотелось. Ты знаешь, сколько времени я потратил на создание своего дела? Десять лет. И вдруг меньше чем за месяц я лишился трех крупных клиентов, и все рухнуло. Когда Ирис из банка сообщила, что мне отказано в кредите, мои глаза оставались сухими.
Из-за чего я плакал, когда был в ее возрасте? Тебе правда интересно? Из-за всякой ерунды! Как-то мы гуляли с отцом, и я попросил его купить мне эскимо. Он дал мне монетку в одну лиру и велел ждать, пока нам не попадется киоск. Когда мы проходили над вентиляционной решеткой метро – представляешь себе, о чем я? у вас ведь такие тоже были – дыры в мостовой, из которых тянет ветром, – монета выпала у меня из руки и провалилась в яму. Яма была глубокая, метров трех, не меньше. На дне поблескивали другие монеты, много монет. Я стоял на решетке, топал по ней ногами, плакал и просил отца достать мне мою монету. Но отец – я точно запомнил его слова – сказал: «Там слишком глубоко. Кроме того, Арнон, это научит тебя беречь деньги».
Подглядывая через окно класса на Офри, я набрал номер Айелет. Она не ответила. Я набрал ее номер еще раз. Я хотел, чтобы она ушла с работы и приехала в школу. Я был уверен: стоит ей увидеть то, что видел я, она больше не назовет меня сексуально озабоченным. Но она не ответила. Я звонил ей семь раз. Но Айелет, она такая. «Если я тебе не отвечаю, – однажды призналась она мне, – то потому, что знаю: возьми я трубку, я наговорю тебе такого, что потом об этом пожалею».
Я ненавижу, когда мне не отвечают по телефону. Ненавижу. Но я с этим смирился. Как смирился со многими другими вещами, которые считал недопустимыми. Так бывает, когда любишь женщину с трудным характером. Но в то утро это меня раздавило. Как бы тебе объяснить? Я как будто получил удар ниже пояса. И потому бросил ей названивать и отправился домой. Я пошел не между домами, а по главному шоссе, по самому солнцепеку, и шагал не по тротуару, а по проезжей части. Подозреваю, мне хотелось, чтобы меня сбила машина. С тобой такое случалось? Я имею в виду не желание покончить с собой. Об этом я и не помышлял. Когда идешь по проезжей части посреди машин, ты вовсе не стремишься умереть. Просто тебе надо, чтобы тебя долбануло посильнее. Потому что ты это заслужил.
Почему заслужил? Потому что я идиот. Вот почему. Оставил ее у Германа, чтобы занять лучшее место на велоаэробике. Прекрасно зная, что он не совсем в себе. Если бы я подождал десять – да какой там десять, хотя бы пять минут, – моя девочка, которую я первым взял на руки после рождения, потому что Айелет зашивали, девочка, первым словом которой было слово «папа», девочка, малейшую боль которой я чувствовал как свою, – эта девочка не сидела бы сейчас в классе с пустым взглядом.
На семейных фотографиях Офри всегда выходит хуже, чем в жизни. Ничего не поделаешь, вздыхает Айелет, она не фотогенична. Но дело не в этом. Дело
Я шел посередине дороги, ведущей из школы к нашему дому, и лупил себя кулаками по лбу. Я правда хотел, чтобы сзади на меня налетела машина, швырнула меня на пару метров вперед, чтобы я переломал себе все кости, чтобы примчалась скорая и отвезла меня в «Ассаф Харофе», чтобы меня положили на койку рядом с Германом…
Но в тот утренний час, когда все уже развезли детей по детсадам и школам, на дороге было пусто. И я, увы, добрался до парковки возле нашего дома без всяких приключений. И тут увидел ее. Внучку Германа. Француженку.
Она как раз вышла из дома и направлялась ко мне своей вихляющей походочкой. Как будто танцуя тверк. В шортах и белой маечке с тонкими бретельками. Без лифчика. Одна из бретелек сползла на плечо. В шлепанцах на платформе она казалась выше ростом. От нее было не увернуться, даже если мне этого хотелось. Она шла прямо на меня, а приблизившись, привстала на цыпочки и чмокнула меня в обе щеки – вроде бы в щеки, но почти в губы, – и сказала:
– Бонжур, месье Арно, как поживаете? Вы, случайно, не едете в сторону Тель-Авива?
Мне бы сказать нет. Но я не мог, потому что и в самом деле ехал в Тель-Авив, на встречу с «Добрыми остатками». Это ассоциация, которую я организовал. Ну, не я один, а с несколькими коллегами. Неужели я тебе об этом не рассказывал? Значит, мы и правда давно не виделись. Поздно вечером мы собираем в городских ресторанах оставшуюся еду и, вместо того чтобы выкинуть ее на помойку, раскладываем по коробочкам и отправляем нуждающимся детям на юге страны. Отличная идея, верно?
Ну так вот. Я сказал внучке Германа, что еду в Тель-Авив. Не хотелось врать. Не успели мы отъехать, как она скинула шлепанцы и положила свои босые ноги на приборную панель. Мне бы сказать ей, чтобы она их опустила. Что это непорядок. Но у меня слабость к маленьким ножкам. В машине запахло ее духами. Теми же, что и прошлым летом, но в их аромате что-то изменилось – или что-то изменилось в ней.
Я спросил, когда она прилетела в Израиль, и она ответила:
– Вчера.
О чем еще с ней говорить, я не знал. И тут вдруг она спросила:
– Месье Арно, вы ведь в курсе, что случилось с моим дедушкой?
– Что ты имеешь в виду?
– Бабушка ничего мне не рассказывает. Вернее, кое-что рассказывает, но явно не все.
Я осторожно поинтересовался:
– А что… что бабушка тебе рассказывает?
– Что он шел по улице и упал. И сломал лопатку. Его положили в больницу, а там обнаружили у него еще кучу болезней. Это как-то нелогично. Кроме того, я легко распознаю, когда мне врут. У меня отец был тот еще врун. И мать – врушка. Я знаю эти, как их, признаки.
Я на полсекунды повернул к ней голову и снова перевел взгляд на дорогу.
– Хотелось бы и мне научиться распознавать эти признаки, – сказал я.
– Alors [5] … – сказала она, – первым делом – губы. Вот здесь. – Она коснулась пальцем моей нижней губы: – Когда врут, здесь немного дрожит. И здесь тоже. – Палец переместился ко мне на подбородок. – Как это называется на иврите?
– Подбородок?
– Нет, не подбородок…
– Челюсть?
– Ага, челюсть. Когда врешь, она напрягается. И конечно же, глаза. Но не то, что люди думают: что вруны, когда врут, не смотрят в глаза. На самом деле как раз наоборот. Они смотрят вам в глаза, чтобы вы им поверили, но у них во взгляде тень.
5
Зд.: Ну, значит, так (фр.).