Три французские повести
Шрифт:
— Это будет для тебя удобным поводом выйти наконец за рамки абстракционизма.
В течение нескольких дней он приходил к Алексису позировать. Во время сеансов они говорили о чем придется, иной раз даже о политике.
— Товарищи… Их сочувствие! — восклицал Марино-Гритти.
Алексис писал маленькими штрихами, которые множились и накладывались друг на друга. Можно было бы назвать этот метод аналитическим, потому что он воспринимал лицо не в целом, а как бы фиксировал последовательно его части, пытаясь уловить основное, например линию скул, припухлость губ, характерное закругление подбородка. Закончив работу, Алексис
Когда книга вышла из печати, Алексис узнал из кисловатого замечания Нины, что дело вовсе не в том, будто молодое дарование наконец-то признано. Издание, оказывается, осуществлено за счет автора, а оплатил его Тремюла.
12
Бюнем вел себя очень тактично. Он заходил редко и, когда Алексис открывал ему дверь, неизменно спрашивал:
— Я не помешаю?
Однако стоило ему переступить порог, о том, что он боится помешать Алексису, больше не было и речи. Он держался так, словно пришел в гости по приглашению и теперь должен развлечь и хозяина, и себя. Усевшись в углу, он окидывал взглядом мастерскую: не появилось ли тут новой картины, и разговаривал о чем угодно, только не о себе. Бюнем был по-прежнему скуп на откровенность, и тем не менее, войдя однажды к Алексису, не удержался от признания:
— В иные дни меня донимает жажда услышать живой голос.
В другой раз он сделал признание в том же духе:
— Я опять видел Сартра во «Франсуа Коппе». Он спросил, как дела, я ответил: «Рай — это другие»[19].
Уходя, он неизменно произносил:
— Предоставляю вам возможность поработать.
Однажды, после полудня, когда Бюнем был в гостях у Алексиса, раздался звонок. Женевьева пришла вместе со своей дочерью Кати, которая была в зеленом берете, с длинным шарфом на шее. Бюнем поспешил ретироваться, хотя Алексис представил его своим гостям.
— На улице дождь, — сказала Женевьева, — и нам захотелось в кино. Не желаете составить компанию?
— Мне сегодня хорошо работается. Странное дело: такое ощущение, будто с трудом взбираешься по горной тропинке, и вдруг чувствуешь, что за следующим поворотом наверняка увидишь цель, к которой стремишься.
— Ну, а ваш друг?
— Он мне не в тягость. Совершенно не мешает. Как сверчок на печи. Да и тот, наверное, причинял бы больше беспокойства.
— Мы вынудили его уйти…
— Кто он такой? — спросила Кати, которую явно заинтересовал этот маленький всклокоченный бородач с шишковатым черепом и монгольскими скулами.
— Кати, ты ведь знаешь, что детям задавать подобные вопросы не подобает.
Алексис обратил внимание, каким голосом, с какой светской интонацией — интонацией, присущей определенному общественному классу, — произнесла Женевьева эти слова, обращаясь к дочери. Такая манера казалась старомодной — так, очевидно, говорили в обществе, которое уже отжило свой век. В любых других устах это звучало бы неестественно-жеманно, только не в устах Женевьевы — ее он любил, со всеми ее причудами. И, отвечая Кати, Алексис пошутил:
— Это гном из «Белоснежки».
Шутка явно не понравилась девочке, и она капризно передернула плечиками.
— Пошли с нами, — сказала Женевьева. — Ну позвольте себя увести.
Женевьеве хотелось еще раз посмотреть «Лауру», которая повторно шла в кинотеатре на бульваре Сен-Мишель. Алексис в свое время пропустил этот фильм. Ему вспомнился грустный новогодний вечер, и песенка из этого фильма, которую проигрывали снова и снова. Это была ночь, когда Женевьева впервые потянулась к нему. Он был уже на пороге и уходил один, подчиняясь духу противоречия, и тут она поцеловала его.
— Можно было бы посмотреть «Даму из Шанхая», — предложил Алексис. — Я видел этот фильм дважды, но так ничего и не понял, однако мне никогда не надоедает смотреть на Риту Хейворт. Особенно хороша она в конце — когда она умирает, смертельно раненная, во Дворце миражей, а Орсон Уэллс уходит, даже не обернувшись…
— Какой вы жестокий! Вам нравится, когда женщину покидают в ее смертный час!
— Нет, не нравится. Но это очень сильная сцена. К этому времени Орсон Уэллс уже больше не любит Риту, он знает, что она лгунья и преступница, но мы не можем не принять эстафету — нам самим хочется любить ее и прийти к ней на помощь. Вот мы бы ее не покинули.
— Мне все же больше хочется посмотреть «Лауру». Вы не находите, что я похожа на Джин Терни? Мне это часто говорят.
Они пошли в кинотеатр на бульваре Сен-Мишель — в «студенческую киношку», как сказала Женевьева, и им показалось, что то далекое время, когда они бродили по Латинскому кварталу, ушло безвозвратно.
На дневном сеансе зал был почти пуст. Женевьева усадила художника по левую руку, а свою дочь — по правую. Пока шел фильм, она несколько раз с улыбкой поворачивалась к Алексису. О том, чтобы поцеловаться, не могло быть и речи — ведь рядом сидела девочка. Но нога Женевьевы прикасалась к его ноге. И как только Алексис положил руку на подлокотник, ее рука тут же легла сверху. Женевьева переплела свои пальцы с пальцами Алексиса. Ему вспомнился вечер, когда она держала за руку этого подонка Марино-Гритти. К своему удивлению, Алексис почувствовал, что ревнует ее.
Они вышли из кино. Все еще продолжал накрапывать дождик. Пока они спускались по бульвару в поисках такси, Кати, отказавшаяся спрятаться под зонтик матери, с независимым видом шагала впереди.
— Она дуется, — шепнула Женевьева.
— Никогда не забуду, как я пришел к вам в первый раз и Кати словно фурия накинулась на Батифоля, который дразнил ее, притворяясь, будто собирается подбросить вас. Она была еще совсем малышка. Сколько ей сейчас?
— Девять лет.
— Я дал бы больше, особенно если учесть эту ее манеру носить берет — она так лихо сдвинула его набок!
— Правда, теперь она уже не такая толстушка?
— Да, девочка растет и худеет. Она обещает стать прехорошенькой рыжеволосой женщиной.
Похоже, Кати рассердилась еще сильнее, увидев, что мать разговаривает с Алексисом. Должно быть, она заподозрила, что они смеются над ней. Наконец они пришли на остановку такси, и Алексис предложил:
— Хотите, я провожу вас?
— Нет, уходи! — закричала Кати.
Он усадил их в машину, испытывая чувство двойной вины, — и перед девочкой, и перед ее матерью.