Три французские повести
Шрифт:
— Хотелось бы мне знать, какой ты была в восемнадцать лет, — сказал Алексис.
— Я была полна доброжелательности. Делала все, чего от меня ждали, мне хотелось, чтобы меня постоянно хвалили и одобряли.
— А мальчики за тобой еще не увивались?
— Я была робкой девчонкой, заливалась краской от любого взгляда. В консерватории кое-кто за мной пытался ухаживать. Затем появился Батифоль. Могла нарваться на кого-нибудь и похуже.
Внезапно она опять стала такой, какой он знал ее сейчас, — потасканной, циничной. Фаншон принялась рассказывать сплетни из жизни театрального мира, смакуя мерзкие подробности. Алексис подумал, что она испорчена до мозга костей и
Так началось у Алексиса с женой Батифоля то, что можно было бы назвать новой связью или — как знать? — новой любовью. Однако Женевьева продолжала пребывать на пьедестале, она была богиней того маленького алтаря, который он себе создал для поклонения в ее отсутствие. Она была так далеко… И приезжала все реже и реже… Может быть, Женевьева тоже менялась в худшую сторону? Она похудела, две лукавые и нежные складочки в уголках губ все больше становились похожими на морщинки. Черные глаза казались еще огромнее. Она курила сигарету за сигаретой, и, когда Алексис целовал ее, он чувствовал запах табака.
Приехав в Париж в один из майских дней, она назначила Алексису свидание на террасе кафе, расположенном на площади Виктора Гюго. Как всегда, она засыпала его вопросами — о жизни, о работе, расспрашивала, что он делал, что видел. А потом как бы вскользь бросила:
— Похоже, ты частенько встречаешься с Фаншон…
— Да. Она тоже неприкаянная…
— Понятно… Понятно…
И поскольку Алексис опустил глаза, Женевьева заключила:
— Это ничего.
Она снова натянула перчатки, которые сняла, войдя в кафе.
— Мне пора… Знаешь, Алексис, мне бы не хотелось, чтобы ты узнал об этом из чужих уст… дело в том, что я опять собираюсь выйти замуж… Не по любви.
Она произнесла «Алексис» все тем же приглушенным голосом, который всегда наводил его на мысль, что до нее никто не умел так произносить его имя, и эта особенность устанавливала между ними неповторимые отношения, глубокую связь.
— Не по любви… — произнес он. — Тогда почему?
— Мне он очень нравится. Сюда примешиваются также материальные соображения. И мои родственники настаивают на этом браке.
— А у меня все наоборот, — зачем-то сказал он. — Нина заговорила о разводе.
— Вы не созданы друг для друга.
Вот и все, что она смогла сказать в ответ. Он прекрасно понимал, что не следовало говорить ей об этом, — слишком поздно, но не мог удержаться, быть может, ради горького удовольствия услышать именно такой ответ.
— Если бы ты знала, как я тебя любил! Случалось, я не спал целые ночи напролет, лежал до утра в темноте с открытыми глазами, чувствуя, как бешено колотится сердце. Разлука с тобой была для меня нестерпимой.
Алексис отметил, что почему-то говорит в прошедшем времени — это получилось вовсе не специально, он сам был поражен, но Женевьева изобразила улыбку, словно желая сказать, что польщена. Неужели же он и в самом деле так ее любил? Алексис понял, что сейчас их любовь жестоко отбрасывалась в прошлое, а может быть, даже вообще подвергалась сомнению. Он спросил:
— Чем ты занимаешься? Как проводишь время?
— Три раза в неделю играю вместе с другими дамами в бридж. Мы собираемся то у одной, то у другой. А предварительно готовим столы, холодную закуску… Ты, конечно, умеешь играть в бридж?
— Нет… — Он пробормотал: — Женевьева…
— Что такое?
— Ничего…
Он спросил, как поживает Кати, приезжает ли девочка на каникулы повидаться с мамой.
— Девочка… Ей скоро исполнится шестнадцать. Она стала красивой, знаешь. Еще немного, и мама будет ей уже не нужна. Вот еще одна причина, побудившая меня на новое замужество.
Алексис опять подумал, что скоро для Женевьевы, для него самого и для всех его друзей останется позади то время, когда в жизни происходит что-то интересное, и тогда придет время жить для Кати. Быть может, к ней перейдет роковое обаяние и опасная хрупкость ее матери, потому что надо, непременно надо, чтобы во все времена на земле существовали женщины, подобные ей, и зажигали сердца таких мужчин, как он, — рождая и возрождая нежность, печаль и мечту.
После того дня, как Женевьева сказала о своем предполагаемом браке, они перестали встречаться. Больше она не приглашала Алексиса к себе, и, уж конечно, не было речи о том, чтобы идти в отель. Однажды он спросил Женевьеву, как обстоят дела с ее замужеством.
— Похоже, все произойдет очень скоро, — последовал ответ.
Однажды в ноябре, ожидая Женевьеву после полудня в баре неподалеку от церкви Мадлен, он увидел, что она направляется к нему через весь зал, пробираясь между столиками, как обычно, легкая, со своей неизменной улыбкой, которую он заметил еще издали. Она до такой степени приковала его взгляд, что он не пошевельнулся даже тогда, когда Женевьева опустилась на диванчик рядом с ним. Она спросила:
— Ты меня не целуешь?
Он сжал ее в объятьях и стал целовать ее лицо, ее рот. Когда он наконец разжал объятья, она с удивлением посмотрела на него.
— Я не это имела в виду.
Ему хотелось спросить: «Где то, что мы обещали друг другу?» Но разве они что-нибудь обещали друг другу? Возможно, что и нет, но было такое время, когда они обходились без слов. Тогда Женевьеве было достаточно только произнести своим обычным тихим голосом: «Алексис…»
Фаншон зачастила к нему в мастерскую. Она двигалась бесшумно и осторожно, точно зверек, изучающий незнакомые места. Кончалось тем, что она устраивалась у него за спиной и, если Алексис не настроен был разговаривать, внимательно и молча следила за его работой. Словом, она вела себя почти так же, как Бюнем; можно было подумать, что, являясь к Алексису по очереди, они передавали его друг другу как эстафету. Случалось, они сталкивались у него лицом к лицу. Бюнем вел себя корректно, но чувствовалось, что он проявляет живой интерес к женщинам, которых встречал у Алексиса, даже если и немедленно спасался бегством, застав у художника гостью. Должно быть, он догадывался, какую роль играли в жизни его соседа сначала Женевьева, потом Фаншон. И он неизменно приносил свои пакетики с плитками горького шоколада для Нины.
— Какой странный тип, — говорила Фаншон. — Похож на философа.
— Нет, он не философ. Просто отчаявшийся человек.
Сталкиваясь в мастерской с женой Батифоля, Бюнем, прежде чем удалиться, тянулся, при своем маленьком росте, поцеловать у нее руку.
— Раз он все еще прикладывается к ручке, — говорила Фаншон, — не иначе как это выходец из Польши.
Однажды Бюнем подал Алексису мысль:
— Вам бы нарисовать сирень.
— Сирень! Что за странная идея?
— И не просто нарисовать, а так, чтобы эта сирень заполонила всю картину: при ее поразительных оттенках это должно производить ошеломляющее впечатление.