Три прыжка Ван Луня. Китайский роман
Шрифт:
Однажды к Вану в ямэньпривели некоего разбойника, мерзкого негодяя с мутным взглядом, который перед крестьянами выдавал себя за «поистине слабого» и, когда его пускали в дом, нападал на беззащитных людей; он был уличен не менее чем в десяти тяжких преступлениях, совершенных в окрестностях Дэчжоу. Ван спросил этого крепкого, уже немолодого человека, откуда он родом. Тот опустился на колени, неловко накренившись вбок, потому что ночью, чтобы вырвать у него признание, его заставили много часов подряд стоять коленями на разложенных на полу шести цепочках. Вздохнул и попросил его отпустить: он, мол, невиновен, его с кем-то спутали. Потом, заметив устремленный на него участливый взгляд судьи, стал просить настойчивее, протягивая вперед руки, — но не отвечая на вопрос Вана. В конце концов бродяга все-таки сказал, что он — сын пекаря, продавца пирожков из Цанчжоу; что рано убежал от отца, так как не мог заниматься пекарным делом, ибо не переносил жары, да и сейчас не переносит; вообще, он — неудачник. Потом опять начал врать, заговорил даже о восстании,
Ван был примерно его ровесником; значит, и он имел бы такую же судьбу — если бы не та или другая случайность, не встреча с Су Гоу в Цзинани, не бедствия в горах Наньгу и прочее. В Цзинани Ван бродяжничал, как и этот разбойник; а теперь этого мерзавца доставили сюда; Ван, возможно, не вел бы себя так глупо, как он, но все равно рано или поздно тоже стоял бы на коленях — коленями на тонких цепочках.
«Кругом! — крикнул Ван. — Не останавливаться!»
Вечно голодный пройдоха с челюстями и руками как у обезьяны, с беззубым ртом, высохшими икрами; он, наверное, может карабкаться по стенам с такой же легкостью, как и лгать. Его брат, его брат! И пусть в его словах ложь перемешана с правдой: он, конечно, не «поистине слабый», но он — его, Вана, брат.
С удивлением рассматривал Ван этого человека, не мог вдосталь наглядеться на его лохмотья, сравнивал собственные руки с руками бродяги; исподтишка наблюдал за дознавателями: не заметили ли они чего, не удивляются ли, что сам он сидит здесь, наверху, а не прохаживается там, внизу. Нет, похоже, они ни о чем таком не думают. Не лучше ли было бы поменяться ролями, не завиднее ли участь бродяги его собственной? Да будут прокляты Су Гоу и горы Наньгу, и всё, что они ему — Вану — навязали, оторвав его от естественного для него пути! Его, который мог бы иметь точно такую же ненасытную пасть и так же бросать на своих мучителей косые взгляды!
После того, как преступник несколько раз проковылял туда и обратно мимо лежанки, Ван велел отвести счастливчика — который непрестанно кланялся, потому что его не подвергли никакой новой пытке, — обратно в тюрьму.
Когда стемнело, Ван незаметно прошел на тюремный двор, взмахом руки отослал надзирателя и уселся рядом с ухмыляющимся бродягой, который радостно запрыгал вокруг своего гостя — его ноги были обмотаны цепью. Вместо того, чтобы начать допрашивать заключенного, судья шепотом заговорил с ним на воровском жаргоне; тот сперва испуганно отшатнулся, а потом с удовольствием поддержал беседу: он уже знал, из каких разнородных элементов состоит союз «поистине слабых». Бродяга стал рассказывать забавные истории о поющих «братьях», о глупых «сестрах», среди которых попадаются самые невероятные дуры; вдвоем они придумали план побега: стащить одежду у одного из молодых надзирателей, а оказавшись на воле, первым делом хорошенько проучить тех крестьян, которые помогли задержать разбойника. Мошенник разговорился, Ван с удовольствием его слушал; иногда они даже похлопывали друг друга по ляжкам. Им пришлось отодвинуться в самый угол, потому что другим заключенным тоже хотелось принять участие в разговоре. Когда Ван увидал их назойливые хари, изуродованные носы и уши, он как-то сразу сник. И уже не слушал торопливое бормотание своего собеседника, а смотрел на эти страшные, ухмыляющиеся, косматые головы. Ему стало не по себе, он поднялся, доброжелательно попрощался с новым приятелем и вышел на улицу. В желудке он чувствовал холод; кишки давили на диафрагму. Он быстро зашагал по топким улицам, на которых лишь изредка перед каким-нибудь домом горел фонарь; мимо прошла группа патрульных.
Не быть преступником, никаких убийств, никаких убийств! Как можно выдержать такое — быть убийцей! Помогать другим, искалеченным, — помогать! Чтобы их лица снова посветлели! Наньгу — противиться — не противиться — умилостивить судьбу! Ведь эти люди бедняки, отбросы общества — они должны были к нему прийти; и тогда им не пришлось бы ни стоять коленями на цепях, ни валяться в своем дерьме, ни терпеть палочные удары. Его брат, его братья: он мог стать таким же, как они! Только не убивать, не убивать!
На следующее утро Ван отдал приказ, чтобы никого больше не арестовывали и чтобы выпустили всех заключенных. А если кто-то из преступников, схваченных в городе или в сельской местности, захочет придерживаться принципа у-вэйи сражаться против маньчжуров, то его следует незамедлительно принять в союз. Не находя себе места от беспокойства, Ван в полдень послал за Желтым Колоколом, который тотчас явился.
Ван ждал поседевшего полковника у двери своего ямэня, сразу повел его в дом; еще не успев поздороваться, схватил за обе руки, обнял: «Если бы Ма Ноу был жив, я бы послал за ним; но ты все равно присутствовал бы при нашем разговоре. Хочу тебе признаться: прошлой ночью я навестил в тюрьме злосчастных преступников, но сам я уже не могу быть одним из них. До последнего времени я еще надеялся, что смогу, но я ошибался; все это старые истории — молодость не вернешь. В тюрьме я увидел их — людей с отрезанными носами, ушами; они плевались в мою сторону; и как злобно смотрели! Ты, Желтый Колокол, такого еще не видал. Разыщи одного из таких людей, посмотри на него, и тогда — о, тогда ты согласишься со мной, что они ужасны, ужасны!
Желтый Колокол бережно снял руку Вана со своего плеча; они сидели рядом на грязной циновке, возле двери; Ван показал на стены: «Здесь должны были бы стоять золотые будды, как в хижине Ма Ноу; эти мягкосердечные боги говорят всё — и только хорошее. Неужели я никогда больше не вернусь в горы Наньгу? Я хотел бы опять быть совсем слабым и обрести покой у перевала Наньгу, среди моих братьев».
Желтый Колокол заговорил дрожащим голосом:
«Значит, в тебе таквсе повернулось, Ван? Я боялся чего-то подобного. Ты легко можешь оказаться потерянным для нас, думал я. Но это всего лишь мысли. Я ведь счастлив за тебя и за себя. Чего же тебе не хватает?»
«Всего, дорогой брат. Потому-то я тебя и позвал! Скажи, чем я занимался с тех пор, как покинул горы Наньгу? Было ли это хорошо? Как должен я понимать свою жизнь?»
«Не знаю, я не был свидетелем всего, что ты делал».
« У-вэй— это хорошо. И этого у меня никто не отнимет. Я так боюсь, Желтый Колокол: боюсь, что выбрал не тот путь. А бывшие арестанты — пусть все они идут со мной, я обязан о них заботиться».
Желтый Колокол постарался успокоить Вана: тот так или иначе должен был заставить бродягу пройтись по залу суда; какой будет судьба их войска — неважно, главное, чтобы сама идея у-вэйне погибла.
Когда оба опять уселись на циновку, Ван, только что яростно обвинявший себя, замолчал. После паузы Желтый Колокол, вынырнув из задумчивости, тихо сказал, что хочет поведать своему брату одну историю.
«В некоем селении, в провинции Чжили, жила когда-то семья Хиа. Слушай меня внимательно, Ван: эта история касается и тебя; не тревожься, брат: ты поймешь, что я думаю о твоих словах, и это поможет тебе. Так вот, женщина из той семьи работала в поле, на заре запрягала волов и пахала землю. Мужа своего она любила. Однажды, когда она еще лежала в постели, изнутри стены донесся шепот: „Твой муж пристрастился к вину, не вылазит из корчмы; он обманывает тебя с дочкой соседей; и хотел бы сделать ее своей второй женой“. Муж обнял ее и поцеловал, прежде чем она отправилась в поле; она взяла за руки обоих детей и, придя на пашню, посадила их рядом с собой. Волы мычали; женщина играла с детьми, а к плугу не прикасалась. Около полудня она вместе с детьми вернулась домой; обняла мужа и сказала, что, кажется, заболела. Ему пришлось повязать вокруг бедер передник, надеть соломенную шляпу и самому вспахать поле. А она сидела на заросшей могилке позади их дома, думала о том, что мужская любовь сгорает так же быстро, как хворост или солома, горько плакала и искала, чем бы утешиться. Наконец решительно поднялась. „Сжалься надо мной, — попросила она Будду, — спаси меня!“
Среди ночи женщина соскочила с кровати, на прощание махнула рукой спящему мужу, погладила спокойно дышавших детей и вышла в ночную синеву, зашагала по широкому капустному полю, а дальше, за залежным полем, высилась крутая гора, в склоне которой были вырублены ступени, чтобы люди в определенные месяцы могли подниматься к Будде. Наверное, в ту ночь на гору взбирались и другие сельчане, потому что пока женщина лезла вверх, она замечала свежие следы выпачканных в земле босых ног. Она испытывала сильный страх, так как лестница, казалось, не имела конца, — и боялась, что ей не хватит сил. Но она все-таки шла и шла; по пути нагоняла других людей; вдруг они все заскользили вниз, в какую-то впадину, а потом, получив таким образом разгон, стали возноситься выше и выше, вовсе не переставляя ноги. Наверху, на плоской вершине горы, сидел верхом на осле, подтянув колени, Бог, двое — с зонтиками, веерами и фонарями — стояли позади него и держали осла за уздечку; смотрели они дружелюбно. Бог тоже улыбался; у него было узкое удлиненное лицо с козлиной бородкой; ступни он закутал полой серого плаща. Женщина пристроилась в самый конец цепочки паломников и, опустив голову, ждала своей очереди. Когда служители подали ей знак, она нерешительно вступила в круг света; Бог прикоснулся тонкой рукой, которая от света фонарей сделалась прозрачной, словно белый нефрит, к ее волосам и спросил, чего она хочет, наказав ей повернуться к нему спиной и только потом отвечать. Она, запинаясь, начала говорить, и при этом чувствовала себя так, будто и сама была из прозрачного нефрита. Потом снова повернулась к Богу; он нагнулся и шепнул ей на ухо одно странное слово, после чего тихо сказал, что теперь она может вернуться домой — и все будет хорошо. Она сложила ладони перед лицом и так стояла некоторое время, пока один из служителей не проводил ее к лестнице.