Три смерти
Шрифт:
Дмитрий Иванович Писарев
Три смерти
Рассказ графа Л. Н. Толстого
("Библиотека для чтения" 1859 года) {1}
Читательницы наши, без сомнения, знакомы со многими из произведений замечательного писателя, графа Толстого, о котором мы до сих; пор не имели случая говорить с ними. Они прочли, вероятно, его "Детство, Отрочество и Юность", "Утро помещика", "Из записок князя Нехлюдова. Люцерн", "Метель", "Севастопольские воспоминания". Прочтя эти произведения, легко составить себе понятие о направлении таланта автора, об его характеристических, индивидуальных особенностях и о тех предметах, на которые он, в процессе своего творчества, обращает преимущественное внимание. Толстой - глубокий психолог. В этом нетрудно убедиться, ежели только припомнить выдающиеся черты его произведений, те черты, которые, даже при самом поверхностном чтении, поражают читателя, приковывают к себе его внимание и оставляют в уме его неизгладимое впечатление. Картины природы, дышащие жизнью и отличающиеся свежею определенностью, отчетливая обработка характеров, выхваченных прямо из действительности, смелость общего плана и жизненное значение идеи, положенной в основание художественного произведения, - все это общие свойства, составляющие принадлежность всех наших лучших писателей и отражающиеся во всех наиболее зрелых произведениях нашей словесности. Кроме этих общих свойств, у Толстого есть своя личная, характеристическая особенность. Никто далее его не простирает анализа, никто так глубоко не заглядывает в душу человека, никто с таким упорным вниманием, с такою неумолимою последовательностью не разбирает самых сокровенных побуждений, самых мимолетных и, невидимому, случайных движений души. Как развивается и постепенно формируется в уме человека мысль, через какие видоизменения она проходит, как накипает в груди чувство, как играет воображение, увлекающее человека из мира действительности в мир фантазии, как, в самом разгаре мечтаний, грубо и материально напоминает о себе действительность и какое первое впечатление
Первый эскиз рассказа, о котором мы говорим, заключает в себе описание последних дней в жизни больной барыни, умирающей от чахотки. Больная эта принадлежит ежели не к высшему, то по крайней мере к среднему, богатому классу общества; она окружена всеми удобствами, которые только могут доставить денежные средства; она едет за границу, в спокойной карете, с мужем, глубоко преданным ей, и с доктором, тщательно наблюдающим за малейшим изменением ее здоровья, и между тем при всем этом комфорте, при всей угодливости, с которою все окружающие предупреждают ее малейшие желания, болезнь развивается не по часам, а по минутам, организм слабеет, и больная сама, напрасно стараясь поддержать какую-нибудь надежду на выздоровление, замечает в себе все признаки полного упадка сил и начинающегося разложения. Это внешние условия, обстановка той страшной драмы, которая разыгрывается в душе больной и которую во всех подробностях развил Толстой. Больная не хочет умирать: она еще молода и имеет право требовать от жизни многих наслаждений, многих радостей, которых она едва коснулась. Она с сверхъестественным напряжением всех сил души хватается за малейший проблеск надежды, за малейший остаток жизни, дотлевающий в ее истомленной, наболевшей груди; но силы изменяют, энергия падает, грозный образ смерти с ужасающею ясностью Носится перед расстроенным воображением больной, преследует ее с неотвязчивым постоянством; надежда замирает в сердце; в уме уже нет доводов, которыми можно было бы отогнать страшную мысль; остается только покориться ей, убедиться очевидностью и перейти из томительной борьбы, из колебания между страхом и надеждою в спокойное ожидание неотразимого удара. Такую дорогу обыкновенно выбирают люди с сильным характером, - люди, способные взглянуть в лицо действительности, как бы ни была она мрачна. Такие люди желают знать истину и отгоняют мечты и неопределенные надежды; но не таков характер, изображенный Толстым. Его больная с самого начала рассказа не верит своему выздоровлению, ее раздражает всякое проявление здоровой жизни; она завидует таким проявлениям и видит в них почти умышленный намек на свое собственное безотрадное положение; она чувствует, что смерть близка, и между тем не хочет, обратить это смутное чувство в спокойное сознание, боится самого слова: "умереть", умышленно закрывает себе глаза на свое положение, потому что проникнута чувством отчаянной безнадежности. Больная Толстого похожа на человека, чувствующего сильную робость и между тем боящегося не только дать волю этому чувству, но даже сознаться перед самим собою в его существовании. Чтобы заглушить свою робость, этот человек обыкновенно начинает храбриться, громко говорить, петь, стараясь, таким образом, привить к себе извне бодрость духа, которую он напрасно ищет в собственном сознании. Больная чувствует, что ей не выздороветь; но чем сильнее в ней это чувство, тем громче говорит она себе, что ее болезнь вздор, что ее воскресят теплый воздух, приятное путешествие и спокойный образ жизни. Не веря собственным словам, не имея в запасе доводов против очевидности, она требует таких доводов от других, и сердится, страдает, и томится, когда вместо желанных доводов слышит изъявления соболезнования; это соболезнование пугает ее, потому что напоминает о том, что постоянно, глухо твердит ей собственное чувство. Мучительная нравственная борьба больной заставляет ее изнемогать и разрешается бессильными вспышками отчаяния и горести. Приводим небольшую сцену, замечательную по силе выражения, по глубине и верности психического анализа; в этой сцене читательницы наши могут проследить развитие целого ряда чувств и мыслей: здесь, во-первых, противополагается жизнь и разрушение жизни; здесь представлены враждебные отношения умирающей ко всему здоровому и живому, ко всему, что дает ей повод делать неутешительные сравнения с собственным положением; здесь, наконец, видна ее попытка ободрить себя надеждою: попытка эта не нашла себе поддержки в окружающих и разбила временно возникшую в больной энергию.
– Что, как ты, мой друг?
– сказал муж, подходя к карете и прожевывая кусок.
"Все один и тот же вопрос, - подумала больная, - а сам ест!"
– Ничего, - пропустила она сквозь зубы.
– Знаешь ли, мой друг, я боюсь, тебе хуже будет от дороги в эту погоду, и Эдуард Иваныч то же говорит. Не вернуться ли нам? Она сердито молчала.
– Погода поправится, может быть, путь установится, и тебе бы лучше стало; мы бы и поехали все вместе.
– Извини меня. Ежели бы я давно тебя не слушала, я бы была теперь в Берлине и была бы совсем здорова.
– Что ж делать, мой ангел, невозможно было, ты знаешь. А теперь, ежели бы ты осталась на месяц, ты бы славно поправилась, я бы кончил дела, и детей бы мы взяли...
– Дети здоровы, а я нет.
– Да ведь пойми, мой друг, что с этой погодой, ежели тебе сделается хуже дорогой... тогда по крайней мере дома.
– Что ж, что дома?.. Умереть дома?
– вспыльчиво отвечала больная; Но слово умереть, видимо, испугало ее, она умоляюще и вопросительно посмотрела на мужа. Он опустил глаза и молчал. Рот больной вдруг детски изогнулся, и слезы полились из ее глаз. Муж закрыл лицо платком и молча отошел от кареты.
– Нет, я поеду, - сказала больная, подняла глаза к небу, сложила руки и стала шептать несвязные слова.
– Боже мой! за что же?
– говорила она, и слезы лились сильнее. Она долго и горячо молилась; но в груди так же было больно и тесно, в небе, в полях и по дороге было так же серо и пасмурно, и та же осенняя мгла, не чаще, не реже, а все так же сыпалась на грязь дороги, на крыши, на карету и на тулупы ямщиков, которые, переговариваясь сильными, веселыми голосами, мазали и закладывали карету...
Обратим внимание читательниц на картину русской природы и русской жизни, набросанную художником в последних словах приведенного нами отрывка. Эта картина возникла от одного взмаха пера, в ней нет отчетливости описания, нет отдельных подробностей, но есть удивительная яркость целого, есть изобразительность и сила, которая придает этому беглому очерку особенное художественное значение. Впечатление, производимое этим очерком, особенно сильно по тому отношению, в котором он находится к главному действию, совершающемуся среди этой обстановки. Печальная физиономия серого осеннего дня гармонирует с безнадежным положением больной, а живая, обыденная деятельность, происходящая на станционном дворе, служит поразительным контрастом напряженному, торжественно унылому настроению
Кузина и муж вошли. Больная тихо плакала, глядя на образ.
– Поздравляю тебя, мой друг, - сказал муж.
– Благодарствуй! Как мне теперь хорошо стало, какую непонятную сладость я испытываю, - говорила больная, и легкая улыбка играла на ее тонких губах.
– Как бог милостив! Не правда ли, он милостив и всемогущ?
– И она снова с жадной мольбой смотрела полными слез глазами на образ.
Потом вдруг как будто что-то вспомнилось ей. Она знаками подозвала к себе мужа.
– Ты никогда не хочешь сделать, что я прошу, - сказала она слабым и недовольным голосом.
Муж, вытянув шею, покорно слушал ее.
– Что, мой друг?
– Сколько раз я говорила, что эти доктора ничего не знают, есть простые лекарки, они вылечивают... Вот батюшка говорил... мещанин... Пошли.
– За кем, мой друг?
– Боже мой! ничего не хочет понимать...
– И больная сморщилась и закрыла гласа.
Доктор, подойдя к ней, взял ее за руку. Пульс заметно бился слабее и слабее. Он мигнул мужу. Больная заметила этот жест и испуганно оглянулась. Кузина отвернулась и заплакала.
– Не плачь, не мучь себя и меня, - говорила больная: - это отнимает у меня последнее спокойствие.
– Ты ангел!
– сказала кузина, целуя ее руку.
– Нет, сюда поцелуй, только мертвых целуют в руку. Боже мой! Боже мой!
Переходим ко второму эскизу рассказа. Главное действующее лицо этого эскиза взято автором из низшего класса и поставлено в такую обстановку, которой бедность и несложность составляют прекрасно выдержанный контраст с изящною обстановкою больной барыни. Бедный ямщик, человек, не имеющий ни роду, ни племени, умирает на чужой стороне, в душной кухне, на печи, среди громких разговоров и обычных хлопот своих товарищей-ямщиков, почти забывших о существовании больного и вспоминающих о нем только тогда, когда он сам напомнит о себе судорожным кашлем или стонами. Различие обстановки производит различие в образе действий обоих больных: барыня, окруженная попечениями и предупредительными услугами близких ей людей, стремится высказаться и ищет облегчения в их словах, в выражении их физиономии; она взыскательна в своих требованиях, и не всякое выражение участия способно удовлетворить и успокоить ее. Ямщик, напротив того, молча страдает, молча переносит ворчание кухарки, недовольной тем, что он занял ее угол, молча смотрит на занятия своих товарищей и слушает их толки, в которых редко проглядывает участие к его страданиям. Поставленный в такое положение, больной не боится смерти или по крайней мере не выражает своей боязни. К его телесным страданиям почти не примешивается то нравственное томление, которое так глубоко понял и так мастерски изобразил автор в первом эскизе. Это нравственное томление существует в нем, правда, потому что оно неизбежно сопровождает собою приближение смерти и даже обусловливается, быть может, особенным, болезненным настроением нервов и всего организма; итак, томление существует, но не прорывается наружу. Больной боится беспокоить здоровых и сделаться им в тягость; он считает себя как бы виноватым перед ними, виноватым в своем беспомощном положении, виноватым тем, что загромоздил собою угол и стеснил товарищей. Поэтому в обращении больного проглядывают трогательная мягкость, ласковость, вместо которой мы в первом эскизе видели требовательность и беспокойную, хотя и извинительную раздражительность. Стоит сравнить самые простые слова больной барыни и больного ямщика, и из одного этого сравнения разом откроется перед читателем различие как их общественного положения, так и внутреннего настроения каждого из них. Контраст между разрушением и живою, сильною жизнью, представленный так рельефно в первом эскизе, нашел себе место и во втором и выразился в формах еще более определенных, почти резких, потому что формы эти обусловливаются тем бытом, в котором происходит все действие. В первом эскизе здоровые изъявляют свое участие, соболезнуют и только не изменяют естественных условий своего существования и своей деятельности, и это уже кажется больной оскорбительным равнодушием, насмешкою над ее положением. Здесь, напротив того, здоровые ворчат на больного, тяготятся его присутствием, стараются извлечь из него какие-нибудь выгоды, основывают на его болезни и смерти разные меркантильные расчеты, о которых с самым наивным видом говорят с самим больным, не понимая, да и не желая понимать, что подобные разговоры должны мучительно действовать на расстроенные нервы и напряженное воображение страдальца. И больной молчит, терпит и просит прощения. Как в первом эскизе не должно обвинять больную барыню в том, что она несправедливо капризничает и требует невозможного, так и во втором не должно осуждать здоровых в том, что они грубо обходятся с своим товарищем: первая действует под влиянием болезни, которая заставляет ее забывать все, что не относится к ее положению; вторые не настолько развиты, чтобы уметь поставить себя на место больного и соразмерять каждое свое слово с его положением, поэтому обращение их неровно; за чисто человеческими движениями сострадания следуют проявления несправедливой досады или грубого эгоизма. Что касается до личности больного ямщика, то это личность забитая, загнанная своим положением, привыкшая страдать молча и робко переносить упреки за свои же страдания. Такие личности встречаются во всяком неразвитом обществе, в котором уважается не человеческая личность, а случайные ее атрибуты: физическая сила, богатство, здоровье и т. п. Эти черты неразвитого общества и забитой личности выразились во второй главе рассказа. Не делаем здесь выписок, а отсылаем наших читательниц к этой главе.
Ежели мы сравним между собою приемы, которые употребляет автор в первом и во втором эскизе, то найдем, что в первом - он преимущественно следит за внутренним развитием мыслей и чувств, а во втором - почти исключительно обращает свое внимание на изображение внешней обстановки, при которой умирает больной, внешних условий его быта, внешних отношений его к окружающим товарищам. Причину этого объяснить не трудно. В первом эскизе обстановка ничего не значит: она не увеличивает собою страданий больной и не может дать читателю средств заглянуть в ее внутренний мир; там весь интерес борьбы сосредоточен в этом внутреннем мире, самая борьба происходит от чисто внутренних причин, и, следовательно, там автор не мог быть простым наблюдателем, изображающим то, что можно видеть и слышать: ему нужно заглядывать в душу больной, ловить ее сокровеннейшие движения и подвергать их тонкому, проницательному анализу. Во втором случае, напротив того, больной подавлен обстановкою: в этой обстановке все, начиная от душного воздуха в избе и кончая неосторожным обращением ямщиков, все заставляет страдать больного; борьба его с неудобствами и лишениями так сильна и так очевидна, что она поглощает собою все его силы, не оставляет времени для мучительных мыслей, не позволяет ему уходить в свой внутренний мир и прислушиваться к беспокойным биениям собственного сердца. Мысль лениво движется в утомленной голове, бесцветны и однообразны ее видоизменения; мучительная боль в груди, телесное беспокойство, душный воздух, которым он Дышит, жесткая печь, на которой он лежит, вот что бросается в глаза в положении больного ямщика, вот что дало материал для эскиза Толстого. В этом эскизе самое отсутствие психического анализа, то есть то обстоятельство, что автор ограничивается одним рельефным воспроизведением внешних подробностей, имеет важное значение и составляет необходимую принадлежность самого содержания. Не потому здесь нет анализа, что анализ слишком труден для автора, а потому, что нечего анализировать. Загляните в душу больного ямщика, выведенного Толстым, и вы не найдете в его чувствах ни порывистой силы и твердости, ни сложности и разнообразия, вас поразит в них забитость и безответная покорность, по временам переходящая в какое-то отупение, покорность, выработанная длинным рядом однообразных трудов, привычных обыденных страданий и бесцветных, постоянно серых дней жизни. Эта покорность выражается во всем существе больного ямщика: в его словах и движениях, во всех его отношениях к окружающей обстановке и к другим людям. Достаточно изобразить эти отношения, описать движения и передать слова, и перед читателем откроется весь его внутренний мир с его бедностью и несложностью. Так поступил Толстой, и это обстоятельство положило своеобразный отпечаток на второй эскиз его рассказа.