Шрифт:
JOHN RODERIGO DOS PASSOS
«Three Soldiers», 1921
Часть первая
Отливается форма
Рота стояла, выстроившись во фронт. Каждый человек смотрел прямо перед собой вдоль пустого учебного плаца, на котором вечер обливал багрянцем кучи угольного шлака. В ветре, пахнувшем бараками и дезинфекцией, уже слегка чувствовался жирный запах готовившейся еды. На другом конце просторного плаца длинные ряды людей медленно вливались
Кто-то сделал движение, и ноги его заскрипели на покрытой шлаком земле. Голос сержанта прорычал:
– Подтянись! Не елозить в строю!
Солдаты, стоявшие рядом с провинившимся, покосились на него.
Два офицера направлялись к ним из самой глубины плаца. По их жестам и по тому, как они шли, стоявшие в строю солдаты догадывались, что они говорят о чем-то, живо их интересующем. Один из офицеров по-мальчишески рассмеялся, повернулся и медленно пошел назад через поле. Другой, лейтенант, улыбаясь направился к ним. Когда он подошел к роте, улыбка исчезла с его лица; он выпятил подбородок и зашагал тяжелыми размеренными шагами.
– Можете распустить роту, сержант! – Голос лейтенанта звучал отрывисто и резко.
Рука сержанта взметнулась вверх, к фуражке, точно крыло семафора.
– Рота, во-ольно! – прокричал он.
Ровная линия одетых в хаки людей превратилась в толпу отдельных индивидуумов в запыленных сапогах, с пыльными лицами. Десять минут спустя они выстроились и промаршировали колонной по четыре в ряд к котлу. Раскаленные волокна нескольких электрических ламп мутно освещали коричневатую мглу барака. Длинные столы, скамьи и дощатые полы издавали слабый запах кухонных отбросов, смешанный с запахом дезинфекции, которой вытирали столы после каждой еды.
Держа перед собой свои овальные манерки, солдаты проходили гуськом мимо больших котлов, из которых обливающиеся потом дежурные по кухне, в синих халатах, выплескивали в каждую манерку порцию мяса с картофелем.
– Сегодня как будто недурно, – сказал Фюзелли; он засучил рукава над кистями и наклонился над своей дымящейся порцией. Это был крепкий малый с кудрявыми волосами и толстыми, мясистыми губами; он жадно чмокал ими во время еды.
– Как будто, – отозвался сидевший против него розовый юноша с льняными волосами, не без ухарства сдвинув набок свою широкополую шляпу.
– Я сегодня получил увольнительный, – сказал Фюзелли, гордо подняв голову.
– Небось, к девочкам пойдешь?
– Голова!.. У меня дома, в Фриско, есть невеста… Славная девчурка!
– И прав, что не связываешься с здешними девчонками. Все они грязнули, в этом проклятом городишке. Да! Уж если собираешься за океан, так держись крепче… – Юнец с льняными волосами с серьезным видом перегнулся через стол.
– Пойти взять, что ли, еще жратвы? Подождешь меня? – сказал Фюзелли.
– А что ты будешь делать в городе? – спросил белобрысый юнец, когда Фюзелли вернулся.
– Не знаю. Пошатаюсь немного, заверну в кино, – ответил тот, набивая рот картошкой.
– Черт побери, сейчас пробьют зорю, – услышал он голос за собой.
Фюзелли набил рот как только мог полнее и скрепя сердце выбросил остатки в бак для отбросов.
Через несколько минут он стоял уже, вытянувшись во фронт в ряду одетых в хаки людей, ничем не отличаясь от сотни других одетых в хаки людей, которые заполнили теперь весь плац. Где-то на другом конце, у флагштока, заиграл горнист. Фюзелли почему-то вспомнил чиновника, сидевшего за письменным столом в рекрутском бюро. Передавая ему бумаги, отсылавшие его в лагерь, чиновник сказал: «Я хотел бы отправиться с вами» – и протянул ему белую костлявую руку. Фюзелли после минутного колебания пожал ее своей грубой и загорелой рукой. Чиновник прибавил с чувством: «Это должно быть великолепно, именно великолепно – чувствовать постоянную опасность, сознавать, что каждую минуту можешь погибнуть. Желаю счастья, юноша, желаю счастья!» Фюзелли с неудовольствием вспомнил его белое, как бумага, лицо и зеленоватый оттенок его лысого черепа; но слова эти все же заставили его выйти из бюро большими шагами, и он свирепо растолкал на ходу кучку людей, столпившихся в дверях. Даже теперь воспоминание об этом, смешиваясь со звуками национального гимна, наполняло его сознанием собственной значительности и силы.
– Правое плечо вперед, марш! – раздалась команда. Песок захрустел под ногами. Роты возвращались в свои бараки. Фюзелли хотелось улыбнуться, но он не осмеливался. Ему хотелось улыбаться, потому что у него был отпуск до полуночи, потому что через десять минут он будет уже за воротами, по ту сторону зеленого забора, часовых и переплета из колючей проволоки.
– Кр… кр… кр… – скрипит песок.
Как медленно они ползут! Он теряет время, драгоценные свободные минуты. «Правой, правой!» – покрикивал сержант, когда кто-нибудь сбивался с ноги; глаза его сверкали, как у раздраженного бульдога.
Рота снова выстроилась в темноте. Фюзелли от нетерпения кусал губы. Минуты ползли невыносимо медленно.
Наконец, как бы нехотя, сержант прокричал:
– Во-ольно!
Фюзелли ринулся к воротам, с буйной бесцеремонностью прокладывая себе дорогу. Он почувствовал под собой асфальт улицы; перед ним тянулся длинный ряд палисадников; там, вдали, фиолетовые дуговые фонари, повиснув на своих железных стержнях над молодыми недавно посаженными деревцами, окаймлявшими аллею, уже соперничали с бледными отблесками зари. Он остановился на углу, прислонившись к телеграфному столбу; лагерный забор, по верху которого тянулась в три ряда колючая проволока, был за его спиной. Куда бы направиться? Паршивый город! А он-то думал – вот попутешествую, увижу свет! «То-то сладко покажется дома после всего этого», – пробормотал он.
Спускаясь по длинной улице к центру города, где находился кинематограф, он думал о своем доме, о темной квартире в самом низу семиэтажного дома, где жила его тетка. «И мастерица же она стряпать», – пробормотал он с сожалением.
В такой вот теплый вечер, как этот, можно было бы постоять на углу, где аптека, болтая с знакомыми парнями и задевая прогуливающихся под ручку парочками да по три штуки девушек – они-то делают вид, что не замечают преследующих их взглядов. А еще можно было бы отправиться с Элом (который работал в том же магазине оптических приборов, что и он) побродить по залитым огнями улицам той части города, где находятся театры и рестораны. Или забраться с порт! Они уселись бы, покуривая, и смотрели бы на темно-пурпуровую гавань с ее мигающими огнями и движущимися паромами, отбрасывающими на воду из своих квадратных огненно-красных иллюминаторов колеблющиеся отражения. Если бы им повезло, они увидели бы, как через Золотые Ворота входит большой трансокеанский пароход, постепенно превращаясь из светлого пятна в огромное движущееся сияние; словно огромный, залитый огнями театр вырос на барже; слышен вдруг шум винта, слышно, как разбегается, журча, вода перед корабельным носом, разрезающим тихие воды бухты, или вдруг звуки духового оркестра долетают, попеременно – то тихие, то громкие. «Когда я разбогатею, – говорил обыкновенно Фюзелли, обращаясь к Элу, – непременно прокачусь на таком вот пароходе».
– Твой папаша, кажется, тоже приехал из Старого Света на таком? – спрашивает Эл.
– Ну, он приехал на эмигрантском. Я бы уж лучше остался дома, чем ехать на палубе. Мне, брат, подавай первый класс и каюту-люкс, когда я разбогатею.
А теперь он очутился на востоке, в этом городе, где он никого не знает и где некуда даже пойти, кроме как в кинематограф.
– Хелло, приятель, – раздался позади него голос.
Высокий юнец, сидевший, против него за обедом, нагонял его.
– В кино?