Три тысячи лет среди микробов
Шрифт:
– Существо, которое вам не известно. Человек живет на другой планете.
– На другой?
– На другой? – эхом отозвался Гулливер. – Что ты хочешь этим сказать?
– То, что сказал.
Он насмешливо хмыкнул:
– Главный Моляр – планета! Удивил, ничего не скажешь. Просвещенные умы веками ищут родину микроба скромности, а теперь, Гек, ответ найден!
Во мне нарастало раздражение, но я сдержался и сказал:
– Я этого не говорил, Лем. Я не имел в виду Главный Моляр.
– Как же так? Послушай, Гек…
– Я понятия не имею о Главном Моляре. Мне наплевать на Главный Моляр. Я там сроду не был.
– Что? Ты не…
– Не был.
– Вот это да! А где ж ты получил свое несуразное имя?
– Выдумал. Мое настоящее имя на него ничуть не похоже.
– Назови свое настоящее имя.
– Б. б. Бксхп.
– Послушай, Гек, – сказал Людовик, – зачем тебе понадобились все эти небылицы? Какая от них польза?
– Я был вынужден лгать.
– Но почему?
– Если б я сказал всю правду, меня бы упрятали в сумасшедший дом. Решили бы, что я с ума свихнулся.
– Не представляю, чтоб такое могло произойти. Почему правда должна вызывать такую реакцию?
– Потому что ее бы неправильно поняли и сочли ложью. Выдумкой умалишенного.
– Брось, Гек, не давай воли воображению. Полагаю, что тебя бы правильно поняли. Ты…
– Нет, это мне нравится! Всего минуту тому назад я открыл вам парочку подлинных фактов, и вы меня не поняли. Стоило мне сказать, что я родом с другой планеты, как Лем решил, что я говорю о Главном Моляре, этой ничтожной жалкой глухомани, а я имел в виду, черт побери, то, что говорил, – другую планету. Не Блитцовского, а другую планету.
– Ну и простофиля, – вмешался Гулливер, – другой планеты просто не существует. Многим микробам нравится забавляться теорией, будто существуют другие планеты, но ты сам прекрасно понимаешь, что это всего лишь теория. Никто не принимает ее всерьез. Она ничем не подтверждается. Нет, Гек, твой подход явно не научный. Прислушайся к здравому смыслу – выбрось эти бредни из головы!
– Я повторяю – это не бредни, существует другая планета, я вырос на ней.
– Ну, если это так, ты должен знать о ней очень много. Ты обогатишь нас знаниями, поведав о ней…
– Нечего насмехаться! Я могу пополнить сокровищницу вашего опыта так, как она никогда доселе не пополнялась, при условии, что вы будете слушать и размышлять, а не высмеивать все, что я говорю.
– Это несправедливо, Лем, – сказал Людовик, – кончай свои шутки. Как бы тебе самому понравилось такое обращение?
– Ладно. Продолжай, Гек, расскажи нам о новой планете. Она так же велика, как наша?
Меня разбирал смех, и я притворился, будто подавился дымом; это позволило мне кашлять вволю, пока опасность не миновала, и тогда я сказал:
– Она больше Блитцовского.
– Больше? Ну и чудеса! Во сколько раз больше?
Это был щекотливый вопрос, но я решил идти напролом.
– Она, видишь ли, так велика, что, если оставить на ней планету Блицовского, не привязав ее где-нибудь веревкой и не пометив этого места, уйдет добрых четыре тысячи лет на то, чтоб ее отыскать. Пожалуй, даже больше.
С минуту они взирали на меня с немой благодарностью, потом Людовик сполз со стула, чтоб вволю нахохотаться, катаясь по полу, а Гулливер вышел за дверь, снял с себя рубашку и, вернувшись, положил ее, сложенную, мне на колени. У микробов это означает: браво, ты превзошел самого себя. Я швырнул рубашку на пол и, обращаясь к обоим, заявил, что они ведут себя подло. Приятели тут же утихомирились, и Лем сказал:
– Гек, мне и в голову не пришло, что ты это всерьез.
– И мне тоже, – поддерждал его Людовик, утирая слезы смеха, – я и вообразить
Потом они уселись на свои места, всем видом изображая раскаяние, и я готов был им поверить, но вдруг Лем попросил меня рассказать еще одну небылицу. Будь на его месте кто-нибудь другой, я б его ударил, но смертоносных гноеродных микробов лучше не трогать, если есть возможность прибегнуть к третейскому суду. Людовик отчитал Гулливера, потом они оба принялись умасливать меня, пытаясь вернуть в доброе расположение духа, и скоро добились своего сладкими речами; трудно долго сохранять надутый вид, когда два приятеля, любимых тобою десять лет, играют, как говорится, на слабых струнках твоего сердца. Вскоре расспросы продолжались как ни в чем не бывало. Я сообщил им несколько незначительных фактов о своей планете, и Людовик спросил:
– Гек, каковы же действительные размеры этой планеты в цифровом выражении?
– В цифровом? Тут я – пас! Эти цифры на Блитцовском не уместятся!
– Ну вот, снова ты за свои сумасброд…
– Подойдите к окну – оба! Посмотрите вдаль. Какое расстояние вы охватываете глазом?
– До гор… Миль семьдесят пять.
– А теперь подойдите к окну напротив. Как далеко видно отсюда?
– Здесь нет горного рубежа, поэтому трудно определить расстояние на глаз. Долина сливается с небом.
– Короче говоря, происходит бесконечное удаление и исчезновение в пространстве?
– Именно так.
– Прекрасно. Допустим, это бесконечное пространство символизирует другую планету. Бросьте семя горчицы где-то посредине и…
– Вина ему! – закричал Лем Гулливер. – Вина, да поскорее! Мельница лжи того и гляди остановится!
То говорил практический ум – ум, лишенный сентиментальности, рельсовый ум, если так можно выразиться. У него большие возможности, но нет воображения. В нем всегда царит зима. Впрочем, нет, не совсем так – скажем, первая неделя ноября. Снега еще нет, но он вот-вот выпадет, небо затянуто тучами, временами сеется мелкий дождь, иногда проплывают туманы; во всем неясность, настороженность, растущая тревога; заморозки еще не ударили, но зябко – около сорока пяти градусов по Фаренгейту. Ум такого склада ничего не изобретает сам, не рискует деньгами и не проявляет заботы о том, чтобы осуществилось изобретение другого; он не поверит в ценность изобретения, пока другие не вложат в него деньги и труд; все это время он выжидает в сторонке, а в нужный момент вылезает вперед, первым получает акции на общих основаниях с учредителями и загребает деньги. Он ничего не принимает на веру, его не заставишь вложить деньги в фантастическое предприятие на самых выгодных условиях и поверить в него, но, понаблюдав за ним, вы обнаружите, что он всегда тут как тут и, когда фантастика становится явью, получает на нее закладную.
Для Лема Гулливера моя планета была фантастикой и останется фантастикой. Но для Людовика, человека эмоционального, с богатым воображением, она была поэтическим произведением, а я – поэтом. Он сам сказал мне эти красивые слова. Совершенно очевидно, что я наделен прекрасным благородным даром, а моя планета – величественный и впечатляющий замысел, фундамент, если так можно выразиться, ждущий своего архитектора; гений, способный мысленно заложить такой фундамент, полагал он, может возвести на нем чарующий дворец – причудливое сочетание воздушных куполов и башен снаружи и диковинного интерьера; умиротворенный дух будет витать там, исполненный благоговения, не замечая быстротечного времени, ничего…