Три войны Бенито Хуареса
Шрифт:
— Теории, братец вы мой, теории… Для России пора теорий прошла. Упустили время. Они нас до отчаяния довели. А ежели человека до отчаяния довести, он какой будет? Отчаянный… Не знаю, что у вас там — в ваших горах и пустынях, а в наших лесах и болотах крайние средства нужны. Других народ не примет.
Иван Гаврилович наклонился через стол, едва не лег грудью на стакан с чаем.
— Сильные средства тогда хороши, — сказал Гладкой, — когда для них сила есть, да еще и единонаправленная. Хаос — дурная среда для деятельности. Насмотрелся я на него.
— Так ли? — Прыжов хитро сощурился, не отклоняясь. — А ежели
— Да где же вы этот таран возьмете? Кто и кого организует для этого удара?
Прыжов, зло сощурясь, дул на блюдце. Очки запотели от пара. Туманный безумный взгляд, подрагивающие руки с блюдечком.
— Есть такой таран, есть! Есть люди в России, что с самого основания государственной жизни не словами гремели, делом, делом… кистенями, ежели угодно! И сейчас умные деятели появились, которые дела не боятся, и не гнушаются истинными бунтарями, и готовы соединиться с лихим разбойничьим миром! Ибо сказано: разбойник — истинный и единственный революционер в России! Что — непривычно?
— Отчего же… Я знавал некоего генерала Маркеса. Благодарите бога, что он уберег вас от этаких знакомств. Генерал с другой стороны к делу подходил, но — похоже. Его, конечно, должны были расстрелять, но ему удалось скрыться из страны.
Прыжов разочарованно ссутулился.
— А что же теперь, Иван Гаврилович? — спросил Гладкой, прямо на него глядя. — Я чувствую, что жизнь ваша решилась, но куда? Теперь-то вы кто?
— Кто я? — зло пропел Прыжов. — Я вам скажу, вам могу сказать. Я был чисто труженик, был еще честный человек, я по самой природе не был агитатором, хотя не раз рука зудела… Но меня вымучили, выдавили… Поняли? Ну, коли так, сукины дети, так пойдем… Деспотизм спек яичко, а теперь его съест! Они вынуждают, так пусть не сетуют…
— А тот человек, с которым я вас видел…
— Оставьте вы того человека! Вот я перед вами. Скажите мне — вам не приспела пора делом заняться?
— Я давно понял, Иван Гаврилович. И ответить вам готов. Вы меня в заговор зовете, а не в дело. От заговора — увольте. Я ведь вам говорил…
— А вы куда теперь? — равнодушно перебил Прыжов. — Путешествовать?
— Путешествовать, Иван Гаврилович. У меня грудь моя проклятая опять болит. Думал, прошла в мексиканской жаре. Ан — нет. Мне книгу сочинить надо — там я вам и отвечу по всем статьям. А чтоб книгу написать — живым надо быть. Отправляюсь на Каспийское море, а то и дальше — в сушь и пески… Испорченный я теперь человек, Иван Гаврилович, не могу без жары…
— Понятно, понятно… Я вот тоже все книжки писал…
— Иван Гаврилович, дорогой вы мой, неужто я вас не понимаю? Вы думаете — я теоретик? Это вы теоретик! Я людей убивал за идею! Слышите ли? За идею людей живых убивал! Так то война была за идею, а не заговор. Мне Хуарес сказал: заговор — не политика. И верно. Вот я об этом написать должен. Зря я, что ли, столько лет…
Прыжов, плотно подобрав губы в редкой бородке, растерянно смотрел, как качается под его пальцами блюдце и переливается от края к краю кирпичная жидкость.
Гладкой встал.
ГОЛОСА
«Дорогой Санта, пишу тебе в страшном горе, сокрушившем мое сердце. В письме от 14 ноября, которое я получил вчера вечером, Ромеро пишет, что мой возлюбленный сын Пепе был тяжко болен, и врач даже опасался за его жизнь. Я понял, что он пишет так, чтобы смягчить удар от печального известия. Я понял, что мой сынок умер. Правда ведь, Пепито тогда уже не было в живых? Его нет в живых, так ведь? Ты поймешь, какие страдания я переживаю, утратив сына, что был моей радостью, моей гордостью и надеждой.
Бедная Маргарита! Она будет безутешна. Поддержи ее, утешь, чтобы она смогла перенести этот жестокий удар, обрушенный на нас злой судьбой. Позаботься о нашем семействе. Ты один — их спасение и моя единственная надежда, что я когда-нибудь свижусь со всеми вами.
Прощай, мой сын, прими сердце твоего безутешного отца и друга.
Бенито Хуарес.
Прости за помарки, голова моя в чаду.
Хуарес».
«Пишу, чтобы уведомить тебя, что все здоровы и с радостью узнали из твоего последнего письма, что и ты здоров. Но горе мое так велико, что не дает мне ни минуты покоя. Утрата наших сыновей убивает меня. Как только я просыпаюсь, я о них все время думаю, вспоминаю их страдания, обвиняю себя в том, что они умерли. Угрызения эти так меня терзают, что, мне кажется, я скоро умру. Облегчения нет, и единственное, что меня иногда успокаивает, — мысль, что я скоро умру. Умереть мне хочется в тысячу раз больше, чем жить. Внешняя моя жизнь — без тебя и без наших сыновей — невыносима. Помнишь, как я всегда боялась смерти? Так вот, теперь это единственная утешительная мысль. [14] Я понимаю тех, кто кончает с собой, утратив надежду обрести покой… Одно поддерживает меня — будущее свидание с тобой… Мне так не хочется огорчать тебя, но с кем же мне поделиться своими страданиями? Чужого это рассердило бы, но ты добрый, ты не рассердишься на меня…»
14
Она так и не оправилась от смерти детей. Она умерла сорока четырех лет, на полтора года раньше мужа, 2 января 1871 года. На ее похоронах «бесстрастный Хуарес» потерял сознание.
«Мой дорогой генерал Мирамон!
Советую Вам совершенно конфиденциально, что если Вам удастся захватить дона Бенито Хуареса, сделайте так, чтобы его судили военным судом и приговорили, согласно закону от 4 ноября, но приговор не приводите в исполнение, пока не получите Наше одобрение, для чего немедленно отошлите Нам копию приговора через военного министра. До получения Нашего одобрения советуем Вам относиться к узнику, как того требует гуманность, однако не забывая при этом о всех необходимых мерах для предотвращения возможного побега.