Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
«Ежели она раскусила его, то все само собой разумеется, – думала она. – Племянничек скоро почувствует все тяготы супружества».
Тогда г-жа де Листомэр решила переубедить Жюли и внушить ей взгляды века Людовика XV; но прошло несколько часов, и она поняла, или скорее угадала, что Жюли повергли в печаль обстоятельства, весьма нередкие в свете. Жюли вдруг впала в задумчивость и удалилась к себе раньше обычного. Горничная помогла ей раздеться, все привела в порядок и ушла, а Жюли, оставшись у камина, прилегла на желтую бархатную кушетку, старинную кушетку, на которой всегда так уютно бывает человеку – и в горе и в радости; поплакав и повздыхав, она долго о чем-то размышляла; затем придвинула к себе столик, достала бумагу и принялась писать. Быстро летели часы; признание, которое Жюли делала в письме, казалось, стоило ей дорого: над каждой
– Что с вами, крошка моя? – спросила маркиза. – Кто так поздно засиживается и, главное, кто в вашем возрасте грустит в одиночестве?
Сев без всякой церемонии возле племянницы, она пожирала глазами начатое письмо.
– Вы пишете мужу?
– Ведь я не знаю, где он, – ответила графиня.
Тетка взяла письмо и принялась читать. Она не без умысла захватила с собой очки. Жюли безропотно позволила ей взять письмо. Не оттого, что ей не хватало собственного достоинства, не оттого, что она испытывала чувство какой-то вины, стала она такой безвольной – нет, старуха появилась в одну из тех минут, когда душа опустошена, когда ей все безразлично: и добро и зло, и молчание и откровенность. Подобно добродетельной девушке, которая пренебрежительно держится с возлюбленным, а вечером, чувствуя себя покинутой и одинокой, тоскует о нем и жаждет излить кому-нибудь свои страдания, Жюли позволила старухе, не говоря ни слова, сорвать ту печать, которую вежливость накладывает на незапечатанное письмо, и сидела, задумавшись, пока маркиза читала:
«Моя дорогая Луиза! К чему ты уже столько раз просишь меня выполнить обещание, которое так неосторожно могут дать друг другу только две наивные девушки? Ты все спрашиваешь, почему я полгода не отвечаю на твои вопросы. Если тебе было непонятно мое молчание, то сегодня, быть может, ты догадаешься о его причине, узнав тайну, которую я тебе открою. Я бы навсегда похоронила ее в глубине сердца, если бы ты не сообщила мне о своем предстоящем замужестве. Ты выходишь замуж, Луиза! При этой мысли меня охватывает дрожь. Что ж, бедняжка моя, выходи; через несколько месяцев ты с горьким сожалением будешь вспоминать о том, какими мы были прежде, в тот вечер в Экуэне, когда мы поднялись с тобой вдвоем до самых больших дубов на горе, любовались оттуда прекрасной долиной, лежавшей у наших ног, восхищались закатом и нас озаряли последние лучи солнца. Мы уселись на большом камне, и нас охватил бурный восторг, а его сменила тихая печаль. Ты первая сказала, что далекое солнце говорит нам о будущем. Как мы были тогда любопытны, как безрассудны! Помнишь наши проказы? Мы обнялись, – «как влюбленные», шутили мы. Мы поклялись, что та из нас, кто первая выйдет замуж, откровенно расскажет другой о тайнах брака, о тех радостях, которые так манили наши младенческие души. Как ты будешь страдать, Луиза, вспоминая об этом вечере! В ту пору ты была молода, красива, беззаботна, даже счастлива. Замужество в несколько дней превратит тебя, как превратило меня, в некрасивую, больную, увядающую женщину. Было бы нелепо рассказывать тебе о том, как я гордилась, как радовалась тому, что буду женой полковника Виктора д’Эглемона. Да и вряд ли я могла бы рассказать, я сама себя нe помнила.
Прошло немного времени, и ребячество это стало сном. Я так вела себя в торжественный день освящения брачных уз, бремени которых я не сознавала, что не обошлось без замечаний. Отец не раз пытался поубавить мою веселость, потому что я слишком уж бурно выражала свою радость, а это считается неприличным, и мою болтовню готовы были истолковать в дурную сторону, а ведь в ней не было ничего дурного. Чего только не выделывала я с подвенечной фатой, цветами, платьем! Вечером меня торжественно ввели и спальню и оставили одну, а я стала придумывать, как бы посмешить и подразнить Виктора; пока я ждала его, сердце у меня колотилось, как, бывало, колотилось когда-то, в канун праздничной встречи Нового года, когда я украдкой пробиралась в гостиную, где лежали горы подарков. Вошел муж и стал искать меня, я рассмеялась, и смех, приглушенный свадебной фатою, был последним отзвуком простодушного веселья наших детских лет…»
Вдова прочла письмо, которое, судя по началу, должно было содержать немало грустных наблюдений, не спеша положила очки на стол, а рядом с ними письмо и устремила на племянницу ясный взгляд своих зеленых глаз, не потускневших с годами.
– Детка моя, – сказала она, – замужней женщине не пристало так писать девушке: это просто неприлично.
– Я и сама так думаю, – ответила Жюли, прерывая тетку, – и мне было стыдно, пока вы читали.
– Если за столом нам не нравится какое-нибудь блюдо, не должно отбивать к нему охоту у других, дитя мое, – добродушно заметила старуха, – тем более что со времен Евы до наших дней считается, что нет ничего лучше, чем брак. – Помолчав, она спросила: – У вас нет матери?
Жюли вздрогнула, потом медленно подняла голову и сказала:
– В этом году я особенно горевала, что ее уже нет со мною. А как виновата я в том, что ослушалась отца: ведь он был против моего брака с Виктором!
Графиня взглянула на тетку, и радость осушила ее слезы: она заметила, какая доброта озаряет это старческое лицо. Она протянула руку маркизе, которая, казалось, ждала этого, пальцы их сплелись. В этот миг они поняли друг друга.
– Бедная сиротка! – промолвила старая дама.
Слова эти были последним лучом света для Жюли. Ей опять послышался пророческий голос отца.
– Какие у вас горячие руки! Они всегда у вас такие? – спросила маркиза.
– Вот уже с неделю как меня перестало лихорадить, – ответила Жюли.
– И вы скрывали от меня, что вас лихорадит?
– Да это у меня уже с год, – сказала Жюли, и в ее голосе было что-то тревожное и застенчивое.
– Итак, мой ангел, – продолжала тетка, – все это время замужество было для вас пыткой?
Молодая женщина не решалась ответить, только молча опустила голову, но весь вид ее говорил, что она исстрадалась.
– Вы несчастливы?
– Ах нет, тетя! Виктор любит, боготворит меня, и я его обожаю. Он такой добрый!
– Вы любите его; но вы его избегаете, не правда ли?
– Да… иногда… Он чересчур пылок.
– И когда вы остаетесь одна, то, вероятно, боитесь, что он вот-вот войдет?
– К сожалению, боюсь, тетя! Но я, право, очень люблю его.
– Не вините ли вы себя втайне, что не умеете или не можете отвечать на его чувства? Не кажется ли вам порою, что узаконенная любовь более тягостна, нежели преступная страсть?
– О, как это верно! – сказала, плача, Жюли. – Вам понятно все, что мне самой кажется загадкой. Я стала какой-то бесчувственной. Я ни о чем не думаю… Одним словом, жизнь для меня обуза. Душу мою терзает необъяснимый страх; он леденит мои чувства и повергает меня в какое-то вечное оцепенение. Нет у меня сил жаловаться и нет слов, чтобы выразить свою печаль. Я страдаю и стыжусь своего страдания, видя, что для Виктора счастье в том, что для меня смерть.
– Ну и вздор, ну и ребячество! – воскликнула старуха, и на ее высохшем лице вдруг промелькнула веселая улыбка – отражение минувших радостей.
– Вот и вы смеетесь! – с отчаянием проговорила молодая женщина.
– Я была такой же, – живо ответила маркиза. – Теперь, в разлуке с Виктором, вы вновь превратились в безмятежную девушку, не ведающую ни блаженства, ни страданий.
Глаза у Жюли расширились, и в них появилось растерянное выражение.
– Вы обожаете Виктора, не правда ли? Но вы бы предпочли быть его сестрой, а не женой; брак ваш неудачен.
– Да-да, тетя. Но почему вы улыбаетесь?
– Вы правы, милочка! Вам не до веселья. Вас ждет немало бед, если я не возьму вас под защиту, а опытность моя не разгадает несложную причину ваших печалей и огорчений. Мой племянник не заслуживает такого счастья, глупец! В царствование любезного нашего Людовика Пятнадцатого молоденькая женщина, очутись она в вашем положении, не теряла бы времени, она проучила бы супруга за то, что он ведет себя как солдафон. Себялюбец! И военные-то у этого коронованного тирана мерзкие невежды! Грубость они считают галантностью, женщин не знают, любить не умеют; они воображают, что раз им суждено завтра пойти на смерть, то сегодня нечего дарить нас почтительным вниманием. В прежние времена умели и любить сильно, и идти на смерть когда надобно. Я переделаю его характер ради вас, моя милая племянница; я положу конец этому досадному, но, пожалуй, естественному разногласию, иначе вы возненавидите друг друга и пожелаете развестись, если только вы, дорогая, не скончаетесь раньше, чем все это доведет вас до отчаяния.