Тринадцатый год жизни
Шрифт:
Гора что-то произнёс.
А больше… а всё время говорила Нина, говорила, будто не существовало Ваниного крика, говорила обидное, без конца обидное. Так хотелось защититься — надерзить в ответ. Испугалась… Нет, не новой пощёчины. А того, что потом ей не дадут и полсекунды на оправдание. Не дадут сказать: «Не я это! Как же вы могли подумать, что это я?!»
И ещё она боялась… Если родители узнают, что это Лёня сделал, они могут опять разойтись. Они ведь пришли в ужас именно от Стеллиного поступка. Подумали: надо её скорее спасать, такую бессердечную и жестокую дрянь!
А узнают, что
Но кто же тогда Лёню воспитал таким?.. Компьютером-шакалом! Кто же ещё — Нилегины папа с мамой! Они «воспитали», потому что, наверное, очень плохо его воспитывали. И со Стеллы не надо спрашивать слишком много. У неё тоже хватало «воспитателей». И если она вела себя жестоко, то ей тут есть кому за это сказать спасибо, есть!
И однако же нельзя всё валить на учителей, на родителей. Ведь человек, в конце концов, не кусок пластилина — что захотят из него, то и слепят. Человек сам за что-то должен отвечать. Ни Лёня, бессердечный добряк, ни родители, никто не будет держать ответ перед её совестью, а только она одна.
И Стелла не произнесла ни слова.
Была ей и награда за это её терпение. Думая своё, она почти не услышала предназначавшихся ей упрёков и криков, а только один… шум. Что-то вроде бормашины за стеной: неприятно, конечно, однако лично твоих зубов не касается.
Такое вот немного туповатое утешение.
…Родители и Ваня сидели за пятичасовым чаем. Обычно это было воскресным времяпрепровождением. Но сегодня на работу никто не собирался и… надо же с чего-то начинать семейную жизнь.
— Стелла, ты идёшь?
Стелла покачала головой. Она только что надела свитер через голову и стояла такая милая, такая растрёпанная, что матери невольно захотелось улыбнуться и простить её. И даже, быть может, самой попросить прощения. Но вспомнила, какую боль она пережила из-за дочери. И сдержала улыбку. И не спросила, что за сборы, куда. Повернулась и ушла, даже не пожав плечами. Ничего-ничего, пусть как следует прочувствует!
Среди разных сортов горя есть такой особый сорт — горе людей, добившихся своего. За каждую победу, так или иначе, расплачиваешься куском души, и в чём-то поступаешься благородством (а что делать — борьба), и на какое-то время забываешь о доброте (а что делать — побеждает кто-то один). Ты думаешь: не для себя же стараюсь, для других (для Вани, например). Но те, для кого ты стараешься, возьмут немного погодя твою победу, рассмотрят её со всех сторон. «Что-то дурно, — скажут, — она попахивает!» Так ей, наверное, когда-нибудь скажет Ваня.
И когда-нибудь побеждённая Нина скажет ей: «Ну вот мы сошлись — твоей милостью. А любви нет!» Что Стелле сделать? Пожать плечами? Нет. Она будет молчать, опустив глаза. «А может, мы и без твоей помощи сошлись бы. И совсем иначе!»
Она задержалась в прихожей, глядя на то, как Горины плащ и шляпа висят рядом с Нининым пальто. Уже повернула замок — и услышала из кухни: «Георгий, будь любезен, передай мне варенье». Словно это не Стелла, словно это пустой ветер хлопнул дверью.
Ей было очень грустно, и, чтобы с этой грустью сразу не выходить на улицу, она пошла пешком, не вызывая лифта. Даже когда уже вышла, она всё надеялась, что её окликнут и вернут. Она бы вернулась! Но никто не окликал.
Холод ударил, ветер тут же подхватил её, да не в силах был унести, а то бы унёс! И она услышала всю свою невиновность, всю свою бедную скромную невиновность. Она почувствовала себя Золушкой, но которую даже и не подумали пригласить на бал. А потом опомнятся: «Господи! Да как же это?! Да ведь она…» А Золушки-то уж нет как нет!
Но чувствовала она и свою виноватость, жадность — лишь бы добиться, хоть из глотки вырвать… И все шарахаются в стороны: «Вон она идёт. Осторожнее!»
И снова невиновность.
И снова вина!
Куда же ей было сейчас спастись?.. Не знаю, как в других городах, а москвич, когда поймает его одиночество, идёт в метро. Тут всегда люди, и в то же время ты совершенно сам с собой. И в то же время куда-то идёшь, двигаешься, будто у тебя дело.
Стеллу, дочь, внучку, правнучку москвичей, тоже потянуло в метро. От своего родного Парка культуры она поехала по Кольцевой линии. Здесь станции все нарядные. Вылезла на Таганской. Мне, например, она кажется особенно какой-то праздничной. И Стелле тоже она казалась такой. Вся светлая, по стенам барельефы. И народищу! Кольцевая вообще загруженная линия, а тут ещё две пересадки — в самые рабочие, в самые, может быть, большие, районы Москвы: к Заставе Ильича и в Текстильщики, на Ждановскую.
Когда едешь на троллейбусе или идёшь по московским улицам пешком, как-то странно думать, что ещё половина народа невидимо летит сейчас под землёй. А ведь это так!
Всё меняется кругом, а уж в нашем городе тем более. Улицы за десять лет становятся неузнаваемы. Приходишь в переулок своего детства — господи боже мой! Дома все до одного новые. А на месте того угла под старым деревом, где ты когда-то отвоёвывал десять копеек на мороженое в запрещённую игру «расшибалку», на этом месте теперь устроен теннисный корт.
А вот московское метро всё то же. Нет, что-то, конечно, меняется, но общий облик подземного города неизменен, как неизменен, скажем, общий облик Зимнего Дворца в Ленинграде или там… египетских пирамид.
Метро это действительно очень и очень московская вещь. Быть может, сейчас она самая московская!
Приезжие путаются в нём, как в лесу. А сами мы — никогда. Любой москвич более-менее сознательного возраста подробно растолкует вам, что и как… Это уж у нас в крови!
— Девочка, как проехать на Комсомольскую?
От Таганки до Комсомольской это проще всего: сел, безо всяких пересадок, через одну выходи! Стелла так и объяснила той милой пожилой женщине с тяжёлым чемоданом в руках.
Подошёл поезд, женщина улыбнулась и уехала. Подошёл следующий поезд — Стелла поднялась с лавочки, на которой до того сидела неизвестно сколько времени. Вошла в шипящие двери вагона. На станции Комсомольская снова увидела ту женщину. Она растерянно читала висящую под потолком стеклянную вывеску, руки тянул пудовый чемодан. На Комсомольской не мудрено растеряться: три выхода на три разных вокзала да ещё плюс две пересадки.