Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
Пять лет спустя каждый из присутствовавших, если только не оказался в нацистском концлагере, должен был свидетельствовать, что там не было никого из тех, кто, согласно Вышинскому, получал от Троцкого приказы в Копенгагене, и никто не мог проникнуть незамеченным сквозь многочисленную охрану. Единственным человеком с русскими связями, которого принимал Троцкий, был Сенин-Соболевичус. Он приехал, чтобы очистить себя от подозрений, что является агентом Сталина, и провел час или два с Троцким, который отнесся к нему как к политическому оппоненту: в своей переписке Соболевичус открыто и отчасти правильно критиковал Троцкого за недооценку перспективных достижений Сталина в индустрии и коллективизации. Насколько можно судить по последующим письмам, их встреча в Копенгагене завершилась улаживанием разногласий. В любом случае, Соболевичус не появится в качестве свидетеля ни на одном из московских процессов. Вероятно, он также не внес и какого-либо собственного вклада в эти процессы, потому что, если бы он это сделал, он бы снабдил обвинение
Так что пребывание Троцкого в Дании прошло без особых событий. После публичной лекции он лишь однажды встретился с небольшой группой датских студентов, пригласивших его к себе. Его хозяин записал такой необычный случай:
«Троцкий и еще пять-шесть человек были у меня дома, когда мне позвонил один друг и рассказал, что только что вышла какая-то газета с телеграммой из Москвы, в которой сообщалось, что умер Зиновьев. Троцкий встал, глубоко потрясенный… „Я боролся против Зиновьева… — произнес он. — В некоторых вопросах я был с ним един. Я знаю его ошибки, но в этот момент не буду думать о них. Я буду думать только о том, что он всегда старался трудиться на благо рабочего движения…“ Троцкий продолжал в ярких фразах отдавать почести памяти своего умершего противника и товарища по борьбе… было очень трогательно слушать его торжественную речь в этой маленькой группе».
Ни один посторонний, даже друзья и секретари Троцкого не знали о разочаровании и боли, которую он пережил в Копенгагене. С его стороны было довольно опрометчиво пересекать всю Европу со всеми необходимыми предосторожностями и среди всего этого враждебного рева, и лишь ради того, чтобы прочесть лекцию в Дании, а потом быть вынужденным вернуться на Принкипо. Он предпринимал достойные сочувствия усилия, чтобы отложить возвращение, если уж нельзя было избежать его вообще. Американским журналистам он с тоской заметил, как хотел бы получить на время возможность «обозревать мировую панораму из Нью-Йорка», что было бы похоже взгляду на горизонт «с верхушки небоскреба». «Разве это утопия, я вас спрашиваю, думать, что я мог бы поработать два-три месяца в одной из огромных американских библиотек? Я надеюсь, хороший пример, данный датским правительством, не будет истрачен впустую на другие страны». Однако этот пример оказался далеко не поучительным: датское правительство отказало ему в каком-либо кратковременном убежище. Тщетно Оскар Кон обращался к Стаунингу — премьер-министру от социалистов и личному другу Кона; напрасно сам Троцкий просил у Стаунинга продления визы на две недели только для того, чтобы он с женой мог пройти курс лечения в Копенгагене. Также безуспешно он обращался за шведской визой. В ней ему было отказано под предлогом возражений со стороны советского посла, а им была не кто иная, как Александра Коллонтай, бывший лидер «рабочей оппозиции».
Еще более гнетущей, чем непробиваемая стена враждебности, в которую он вновь врезался, была тревога за Зину, чье здоровье все ухудшалось. Возможно, во время датской поездки Троцкий получил это зловещее письмо, которое звучало как обвинение. «Ты действуешь, — писала она ему, — слишком нетерпеливо, а поэтому иногда импульсивно. Понимаешь ли ты смысл чего-то такого же сложного и такого же элементарного, как инстинкт — вещи, с которой шутить нельзя?.. Кто сказал, что инстинкты слепы?.. Это неправда. У инстинкта ужасно острые глаза, которые видят в темноте… и преодолевают время и пространство — не зря инстинкт является памятью поколений и начинается там, где начинается сама жизнь. Он может руководствоваться всевозможными целями. Что еще более пугает, это то, что он безошибочно и беспощадно поражает тех, кто оказываются у него на пути». Зина писала о «предчувствиях», «подозрительных грезах» и «ужасно обостренной чувствительности», которые составляют инстинкт, и далее продолжала: «Тебя не испугает, если я скажу, что был момент, когда я почувствовала, что нечто подобное коснулось и меня; но с диким бешенством я ринулась в борьбу. И никто не поддержал меня. Доктора только запутывали меня… ты знаешь, что меня поддерживало? Вера в тебя.Несмотря на все, это было так просто и очевидно, несмотря на все… И разве это не инстинкт?»
Лёве надо было приехать в Копенгаген, чтобы помимо прочего поговорить с родителями о Зине, но недействующий паспорт и трудности с визой задерживали его в Берлине. Тем временем он посылал тревожные письма о поведении Зины: ее разум все больше расстраивался; если прислать к ней Севу, она не сможет за ним присматривать; и она все меньше и меньше способна присматривать за самой собой. Ему не нравилась странная линия ее поведения: она явно вошла в контакт с Германской компартией; и он опасался, что она подставит себя под полицейские преследования. «Разве ты не видишь, разве ты не видишь, — говорила она ему в дни после отставки Папена, — что Германия сейчас идет прямо к [коммунистической] революции?» Он советовал родителям сделать все возможное, чтобы отправить ее в Австрию. День за днем, а иногда дважды в день либо Троцкий, либо Наталья, встревоженные, беседовали с Лёвой по телефону, спрашивая у него последние новости, пытаясь узнать, считают ли и доктора, что Зине небезопасно поручать заботу о ее ребенке, и умоляя Лёву приехать в Копенгаген.
Так прошло восемь дней; дней, о которых миру говорилось, что Троцкий их использовал
Когда корабль зашел в Антверпен, порт был черен от полицейских мундиров и оцеплен. На борт для допроса Троцкого поднялись пограничники; он отказался отвечать на вопросы, заявив, что допрос незаконен, так как он не сходит на берег в Бельгии. Вспыхнула ссора, послышались угрозы ареста. Никому из его спутников не было дозволено сойти на берег.
В этот момент его осенили воспоминания десятилетней давности. В 1922 году, когда в Москве судили Дору Каплан за покушение на жизнь Ленина, Эмиль Вандервельде, известный бельгийский социалист и председатель 2-го Интернационала, обратился за разрешением выступить адвокатом защиты. Его просьба была удовлетворена; а Вандервельде воспользовался этой возможностью в советском суде для атаки советской системы правления. То же самое он сделал в «Открытом письме» Троцкому. Оставив это письмо без ответа в 1922 году, Троцкий решил ответить сейчас, пока его корабль находился в бельгийских водах. А Вандервельде тогда был королевским премьер-министром и даже в оппозиции занимал самое высокое место в бельгийской политике.
«Правительство, членом которого я был [писал ему Троцкий], позволило вам не только приехать в Советский Союз, но даже выступать адвокатом тех, кто пытался убить руководителя первого государства рабочих. В вашем прошении от имени защиты, которое мы опубликовали в нашей печати, вы неоднократно ссылались на принципы демократии. Таково было ваше право. 4 декабря 1932 г. я с моими спутниками остановился по пути в порту Антверпена. Я не имею намерений проповедовать здесь диктатуру пролетариата или выступать в качестве советника защиты кого-либо из бельгийских коммунистов или забастовщиков, которые, насколько мне известно, не совершали никаких покушений на жизни министров. [И тем не менее] часть порта, где встал наш корабль, тщательно оцеплена. По обе стороны дежурят полицейские катера. Со своей палубы мы имеем возможность обозревать парад полицейских агентов демократии… Это впечатляющее зрелище! Здесь больше полицейских и шпиков — извините меня за употребление таких вульгарных терминов краткости ради, — чем матросов и грузчиков. Наш корабль похож на временную тюрьму, а прилегающая территория порта — тюремный двор».
Он, конечно, знал, что этот прием и придирки, которыми он сопровождался, «являлись пустяками по сравнению с преследованиями, которым подвергались боевые рабочие и коммунисты вообще»; он упоминал эти факты лишь для того, чтобы дать Вандервельде весьма запоздалый ответ на его филиппику 1922 года о большевизме и демократии:
«Уверен, что не ошибаюсь, причисляя Бельгию к демократическим странам. Война [1914–1918 годов], в которой вы сражались, была войной за демократию, не так ли? С той войны вы находитесь во главе Бельгии как ее премьер-министр. Что еще нужно, чтобы довести демократию до расцвета?.. Почему же тогда ваша демократия так сильно попахивает старым прусским полицейским государством? Как можно предполагать, что какая-то демократия, испытывающая нервный шок, когда некий большевик случайно приблизился к ее границам, будет когда-нибудь способна избавиться от классовой борьбы и гарантировать мирный переход капитализма в социализм?»
О да, он, Троцкий, все знал о ГПУ и политических преследованиях в Советском Союзе. Но советское правительство, по крайней мере, не хвасталось своими демократическими добродетелями, оно открыто отождествляло себя с диктатурой пролетариата; и единственный тест, по которому его можно было оценить, — обеспечивало ли оно переход от капитализма к социализму.
«Диктатура имеет свои собственные методы и свою логику, которые весьма суровы. Нередко… революционеры, установившие диктатуру, сами становятся жертвами этой логики… Однако перед классовыми врагами я беру на себя полную ответственность не только за Октябрьскую Революцию… но и даже за такую Советскую Республику, какой она есть сегодня, включая то правительство, которое выслало меня и лишило советского гражданства. [Но] вы — вы защищаете капитализм якобы во имя демократии. Где же тогда эта демократия? В любом случае, ее не найти в гавани Антверпена».