Турция. Записки русского путешественника
Шрифт:
Мы стоим в его храме, там, где заточенная Беллерофонтом Химера все напоминает о себе не страшными, вполне домашними огнями. Он доживает свой век среди языческих всполохов, но в размытых остатках фресок все-таки хранит житие мученика, потому что единственное, что различимо, — это крестчатые ризы епископа, такие привычные нам на иконах Святителя Николая.
Ликия окончательно остается позади и теперь уже будет приходить только в снах да всякий раз тонко задевать сердце на отпусте литургии при поминании Святителя Николая — такая теперь навсегда она стала родной.
Мир и меч
Напоследок для отдыха предлагается выбрать — в которой руке? — уже виденный, любимый Клеопатрой, Сиде: юг, море, счастье,
Ни души, одна собака долго и лениво лает на нас, пока из дома смотрителя неохотно выбирается человек, чтобы известить о выходном. Но этим нашу группу так не возьмешь. Какие выходные в городах, рассыпанных по голым заснеженным скалам? И он сдается и даже открывает нам недавно раскопанное бельгийцами, которые археологически «арендовали» это место, здание библиотеки. На месте книгохранилища в Пергаме давно свистит ветер в оливах да несколько колонн напоминают, каковы были эти кладези тогда не книг — папирусов, свитков, пергаментов, хранивших до времени, пока библиотека не вспыхнет в Александрии, историю и мысль молодых веков. Здесь зал невелик, но прекрасен — в неизменных мозаичных полах с отдельным «ковром» в центре, в стройной шеренге ниш на лицевой стороне, над которыми в однообразной торжественности выставлены имена «спонсоров» библиотеки, чьи бюсты, очевидно, и стояли в нишах, безглазо внимательные, как все античные бюсты, приглядывающие за теми, кто зачитывается сверх меры.
Сколь бы прибавилось мудрости, если б сохранили не одни лишь стены, а то, что стократ дороже их, — слово, жившее в беге букв, перемежающемся заставками киновари, чтобы чтение было не только познанием, но и праздником.
Затем, подстегиваемые холодом, мы дружно двинулись к дворцам Адриана и Антония Пия, последних императоров, державших себя в отношении христианства высокомерно и равнодушно, ибо они еще сами были «боги» и мир лобызал их сандалии, не оставляя времени предположить, что есть сила, перед которой их власть не дольше и не больше, чем звук от удара пастушеского кнута. Быстро-быстро к храму Артемиды, что и тут стал христианской церковью, — их сейчас «не разнимешь». Далее к булевтерию с эхом заседаний местного сената, где префекты и азиархи клялись «Спасителем Зевсом, Цезарем Августом и нашей Святою Владычицей» (Бог весть, кого они так именовали — императрицу?). А там — и к неизменно циклопическим термам, где в роскошных фригидариях, пропнигиях и гипокаустах эти заседания продолжались, прерываемые иногда ножами заговорщиков и топотом центурионов. И, уже устав, спешили к Героону, по периметру которого шел хоровод муз в легком танце, где каждая ухватывалась за конец шали предшественницы и две или три еще глядели на мир потерянными глазами, страшась непривычных снегов, холода и утраченных лиц товарок. Легко было предположить, как им страшно ночами и как во тьме они кутаются в эти шали, чтобы успеть развернуть и подхватить их по утрам к появлению первого посетителя.
Нимфеум глядел на пустую агору высокими арками в раковинах сводов и тосковал по статуям, которые в этих арках встречали человека, подчеркивая белизной голубизну порфировых колонн. Эти порфиры перекликаются с колоннами греческого источника, предтечи византийских агиасм. Он бежит здесь из своей давней-давней эры, напоминая, что время придумано человеком и властно только над ним, не касаясь вод, небес, гор и вот таких источников, которые всегда текут, будто в первые дни. И только напоследок мы поднялись в театр, где опять расписалось землетрясение. Он оказался настолько неожиданным зов для нас, видевших за эти дни не по одному театру в день, засыпанным снегом, застенчивым и не понимающим, как носить на себе такую белую роскошь, и потому выглядел ненастоящим.
Облака
*
Музей, построенный по всем новейшим технологиям, собравший сокровища двух небольших городов Сагалассоса и соседней Кремны, оказался на удивление богат! Он выслал во двор, как нищих на паперть, одноногих Гермесов и обезглавленных Нимф и Нереид, царственно ленивых львов, которые разошлись по Риму и Византии, став у входов дворцов и стадионов, взойдя на колонны и триумфальные арки, колеблясь на тяжелых знаменах и обнажая клыки на фибулах плащей и рукоятках мечей. Он отправил в соседство к ним погребальные урны, развеявшие пепел «обитателей», и баптистерии, чью крещальную купель охраняли те же львы с их тяжелыми лапами. Это было не жалко оставить под дождем и солнцем. Потому что место сохранялось для богов и героев, для мраморной антологии греческой славы, для «выездного» Олимпа.
Одних львиноголовых Зевсов здесь насчитывается девять, хотя и один составил бы славу любому музею. Девять с пятачка земли в квадратный километр! Сколько же их населяло Грецию и Римскую империю! Подлинно — народ, который мог составить независимое мраморное государство, в котором было бы кому править и кому поклоняться, кому воевать и кому работать, на кого охотиться и кого пасти, и даже что возделывать и чему цвести.
Я гляжу на мраморную Геру в ее покойной власти и понимаю бедную Лето, которая и здесь пытается укрыться от нее. И по оставшемуся летучему торсу и стремительному движению вспоминаю перед поездкой виденный римский вариант, где она в том же движении и с тем же полетом складок уносит на руках маленьких Аполлона и Артемиду. А оттого, что здесь слепков не держат — все оригиналы, нетрудно заключить: мраморные боги выходили из мастерских древних скульпторов, как у нас в XVII веке иконы. Кузьмы и Демьяны, Николы и Георгии десятками крепкой руки, хорошей школы и одного канона, чтобы заказчик мог купить в точности то, что высмотрел у соседа. Вот и здесь манера могла быть похуже или получше, но Аполлон все натягивал лук, Орфей прикасался к лире, а Лето все бежала и бежала, спасая детей…
Не счесть, видно, тогда жило ремесленников и копиистов. И все-таки с такой мыслью никак не свыкнешься; уж так прекрасны и единственны все статуи. А ведь одних Дионисов и Сатиров три пары, Немезиды две, два Асклепия. И всякий похож, да неповторим. И конечно, Афины, Афродиты, Кибелы… В каждой столь пленявшие Д. Рескина в античной скульптуре «нежность и правда». Они вспыхивают перед тобой под автоматическим освещением в сиянии наготы или легчайшей тяжести складок — подчеркивая в театре света на мгновение свою уникальность, явственно сознавая ее, поднимая на тебя глаза или опуская их, гордясь или смущаясь. И уже становится не по себе, хочется пройти к римским надгробиям с возлежащими на брачном пире смерти супругами или к гладиаторским фризам, где слышны лязг мечей, тяжелое дыхание боя, треск переломленных копий, вязкая возня закованных в совершенно инопланетные по нашим ассоциациям доспехи. Но потом все-таки бросишь их и опять к Аполлонам и Гераклам, Артемидам и Тихе, будто все хочешь что-то отгадать, получше понять не дающее покоя вчера.
Опять думаешь, как горело Слово в Святителе, когда он уничтожал эту вызывающую смятение красоту. Может быть, они, тогдашние воины Христовы (но ведь, опять повторю, и греки и римляне окружением и традицией), истребляли ее не в мире только, а и в себе самих, потому что она обнаруживала свою тщету, останавливала жизнь, висела гирей на ней, рвущейся в небо. Мы слишком легко «понимаем» и «прощаем» из высокомерия всего насмотревшейся цивилизации. Эстетическое в нас потеснило религиозное, «чистая» красота отодвинула душу.