Тургенев
Шрифт:
Прежде всего он знакомится с сыном и открывает ему, что он отец его. Сыну же и в голову не приходит спросить: отчего же, если он законный отец, он не жил с его матерью, и, если он и сестра его — его дети, то отчего, в продолжение стольких лет, он ни разу о них не позаботился? Он просто начинает мысленно упрекать свою мать и ненавидеть того, кто один дал ей покой и на свои средства воспитал его и сестру, как родных детей своих.
И вот происходит следующее. На сцене брат и сестра. Входит воспитавший их друг их матери и, по обыкновению, здороваясь, как всегда, хочет прикоснуться губами к голове девушки, на которую с детства он привык смотреть как на родную дочь.
В эту минуту молодой человек хватает его за руку и отбрасывает в сторону от сестры.
— Не осмеливайтесь прикасаться к сестре моей! — выражает его негодующее, гневное
И весь театр рукоплещет, все в восторге, — не от игры актера, а от такого благородного, прекрасного поступка молодого человека. Вижу, Флобер тоже хлопает с явным сочувствием к тому, что происходит на сцене7.
Когда мы вышли из театра, Флобер и все другие французы стали мне доказывать, что поступок молодого человека достоин всяческой похвалы и что поступок этот высоконравственный, так как чувство, которое сказалось в нем, поддерживает семейный принцип или то, что называется honneur de la famille 13 .
13
честь семьи (франц.)
И вот чуть ли не всю ночь я с ними спорил и доказывал противное, доказывал, что поступок этот омерзительный, что в нем нет главного чувства — чувства справедливости, что, если бы такая пьеса явилась на русской сцене, автора бы не только ошикали — стали бы презирать как человека, проповедующего неправду и безнравственность. Но, как я ни спорил, что ни говорил — они остались при своем мнении. Так мы и порешили, что русский и французский взгляд на то, что нравственно и безнравственно, что хорошо и дурно, — не один и тот же...» Вероятно, это столкновение было для Тургенева особенно чувствительно: оно обнаруживало с французской точки зрения абсолютную недопустимость тех искренних отцовских чувств, которые питал Тургенев к детям Полины и Луи Виардо. Особенно любил он Марианну, возил с собою постоянно ее фотографии, показывал с неизменным чувством отцовского восхищения своим русским и немецким друзьям. Другой любимицей Тургенева была Клоди, или «Диди». По-отцовски он преувеличивал ее способности, считал едва ли не гениальной девушкой, призванной впоследствии удивить весь мир... И вот перед лицом французского формального кодекса нравственности его трогательная отцовская доброта легко и даже торжественно упразднялась как не имевшая прав гражданства сентиментальность «нецивилизованного варвара», оскорбляющего фамильную честь.
Никогда не переоценивал Тургенев и меру своей писательской популярности во Франции даже среди близких друзей. Гонкур читал лишь «Записки охотника», не далее ушел и Доде, рассказавший, что при первой их встрече Тургенев пришел в изумление: «Правда, вы читали меня?» — и сообщил ему о том, как плохо раскупаются в Париже его книги. «Я в глазах здешней публики не имею ровно никакого значения. Едва знают мое имя, да и с чего им знать?» — писал Тургенев русским друзьям.
Действительно, по-настоящему ценили и знали Тургенева-писателя Флобер и Жорж Санд. Но и Флобер не пользовался в те годы популярностью. И его, точно так же не избалованного судьбой, Тургенев часто утешал и убеждал «работать твердо для нас обоих», «не поедать самого себя».
И в Англии Тургенева знали только отдельные литераторы. Так, однажды, по приглашению Диккенса, он присутствовал на обеде в честь лорда Пальмерстона и сидел рядом с Теккереем. Как на всех официальных обедах, здесь царствовала скука и монотонность. Тургенев рассказывал Е. Я. Колбасину: «Пальмерстон произнес длиннейшую речь весьма дюжинного сорта, так как он не принадлежал к числу замечательных ораторов. После обеда Теккерей начал расспрашивать меня о русской литературе, сомневаясь даже в ее существовании. Зная резкий и грубоватый характер английского романиста, я отделывался от него шутками, но он напирал все сильнее и сильнее, говоря, что он сомневается в том, чтобы его, Теккерея, романы были известны русской публике и что он в первый раз слышит о том, что он после появления в английской печати тотчас переводится на русский язык. «Сколько же подписчиков имеют ваши журналы?» — допытывался Теккерей. Услыхав, что от 7 до 10 тысяч, он бесцеремонно расхохотался, сказав, что литература ценится по рублю и что подобная литература есть одно самообольщение, да еще
Тогда же, в начале 60-х годов, Тургенев познакомился с Т. Карлейлем, был принят в его доме, где знали и любили автора «Записок охотника». Только что вышли в свет двенадцать «Памфлетов последних дней» этого английского мыслителя, в которых он смеялся над эмансипацией негров, над демократией, филантропией. Наступало время, когда даже поклонники Карлейля перестали его понимать.
При первом знакомстве Карлейль сказал Тургеневу: «Движение великих народных масс по мановению одной могущественной руки вносит цель и единообразие в исторический процесс. В такой стране, как Великобритания, иногда бывает утомительно видеть, как всякий мелочной человек может высунуть голову наподобие лягушки из болота и квакать во все горло. Подобное положение вещей ведет лишь к замешательству и беспорядку».
«Это чрезвычайно курьезный факт, — говорил Тургенев Карлейлю, — что многие, живущие в странах со свободными учреждениями, восхищаются деспотическими правительствами. Чрезвычайно легко любить деспотизм на расстоянии. Если бы вы пожили в России месяца два в одной из внутренних губерний, вы собственными глазами убедились бы в обратном.
Тот, кто утомлен демократией, потому что она создает беспорядки, напоминает человека, готовящегося к самоубийству: он утомлен разнообразием жизни и мечтает о монотонности смерти.
До тех пор, пока мы остаемся индивидуумами, а не однообразными повторениями одного и того же типа, жизнь будет пестрой, разнообразной и даже, пожалуй, беспорядочной. И в этом бесконечном столкновении интересов и идей лежит главная надежда. Величайшая прелесть американских учреждений в том, что они дают широкий простор для индивидуального развития, а именно этого деспотизм не позволяет, да и не может позволить.
Конечно, бывают обстоятельства, когда право меньшинство. Но это не правило, а исключение. В природе здоровье всегда преобладает над болезнью; если бы в мире возобладал отрицательный принцип, у человечества не хватило бы жизненных сил для продолжения существования».
Тургенев много сделал для знакомства России с французскими писателями. Он перевел на русский язык легенды Флобера и весь гонорар за эту публикацию передал своему другу. К Золя Тургенев пришел на помощь в самую трудную минуту: «Ни одно издание не принимало меня, я умирал с голоду, в меня бросали грязью со всех сторон, и вот в это время он ввел меня в эту великую Россию, где потом меня так полюбили», — вспоминал Золя. Через Стасюлевича, редактора «Вестника Европы», Тургенев сделал Золя постоянным сотрудником этого журнала, взял на себя всю деловую переписку. Тургенев приложил немало усилий, чтобы русские читатели оценили по достоинству талант Мопассана, и не случайно после смерти Тургенева Мопассан сказал: «Он был прост, добр, в высшей степени прямодушен, обаятелен, как никто, предан необыкновенно и верен своим друзьям, мертвым и живым».
Нельзя не подивиться, с какой настойчивостью Тургенев пропагандировал во Франции Л. Н. Толстого. Несмотря на личные недоразумения, он по-прежнему считал его «слоном» среди остальной литературной братии, внимательно следил за его творчеством и через посредничество Фета получал от Толстого согласие на перевод «Двух гусаров», а потом «Казаков» и «Войны и мира».
Переведенную «Войну и мир» он лично развозит французским критикам, посылает Флоберу и буквально торжествует, получив от него следующее письмо: «Спасибо, что вы дали мне возможность прочесть роман Толстого. Это первоклассное произведение. Какой художник и какой психолог! Два первых тома великолепны; третий значительно слабее. Он повторяется и философствует. Слишком чувствуется он сам, писатель и русский человек, в то время как раньше перед нами была лишь Природа и Человечество. Подчас он напоминает мне Шекспира. Во время чтения я то и дело издавал крики восторга... а чтение это долгое!»