Тургенев
Шрифт:
Сомнения в существовании Бога и бессмертия в то время мучили Белинского, «лишали его сна, пищи, неотступно грызли и жгли его». Он говорил об этих вопросах с такой искренностью и энтузиазмом, что увлекал Тургенева; но молодой последователь Фейербаха, «проговорив часа два, три», «ослабевал» и думал о прогулке, об обеде. «Сама жена Белинского, — вспоминал Тургенев, — умоляла и мужа и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписания врача... но с Белинским сладить было нелегко. «Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а вы хотите есть!..» И «не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова; и если, при воспоминании об этойправдивости, об этойнебоязни смешного, улыбка может прийти на уста, то разве улыбка умиления и удивления...»
Тургенев говорил о психологических
Так в долгих спорах проходили часы и дни, пока Белинский не удовлетворился выводами новой философии и, отложив размышления о капитальных вопросах, возвратился к ежедневным трудам и занятиям. Возникли разговоры о иных, «земных» вещах, о развернувшейся борьбе между славянофилами и западниками по поводу исторической будущности России. Белинский «был западником не потому только, что признавал превосходство западной науки, западного искусства, западного общественного строя, — вспоминал Тургенев, — но и потому, что был глубоко убежден в необходимости восприятия Россией всего выработанного Западом — для развития собственных её сил, собственного её значения. Он верил, что нам нет другого спасения, как идти по пути, указанному нам Петром Великим, на которого славянофилы бросали тогда свои отборнейшие перуны». Но в то же время критик предостерегал от рабского, слепого подражания Западу, от бездумного перенесения на русскую почву результатов западноевропейского развития. «Принимать результаты западной жизни, применять их к нашей» можно, только «соображаясь с особенностями породы, истории, климата — впрочем, относиться к ним свободно, критически — вот каким образом могли мы, по его понятию, достигнуть наконец самобытности, которою он дорожил гораздо более, чем предполагают. Белинский был вполне русский человек, даже патриот <...> благо родины, её величие, её слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы. Да, Белинский любил Россию; но он также пламенно любил просвещение и свободу: соединить в одно эти высшие для него интересы — вот в чем состоял весь смысл его деятельности, вот к чему он стремился».
«Не бездумная прививка иноземных начал нужна России, — соглашался Тургенев с Белинским, — а такая, при которой иноземные начала перерабатываются, превращаются в кровь и сок; восприимчивая русская природа давно ожидала этого влияния, и вот она развивается и растет не по дням, а по часам, идет своей дорогой. И со всей трогательной простотой и могучей необходимостью истины возникает вдруг, посреди бесполезной деятельности подражания, дарование свежее, народное, чисто русское, как возникнет со временем русский, разумный и прекрасный быт и оправдает, наконец, доверие нашего великого Петра к неистощимой жизненности России.
Есть и среди западников и среди славянофилов люди, чуждые народной жизни и духу нашей истории. Взять те же патриотические драмы Н. В. Кукольника или последнее сочинение С. А. Гедеонова «Смерть Ляпунова». Сколько в них официального блеску и треску! А где народность? Её нет: если в сердце автора не кипит русская кровь, если народ ему не близок и не понятен прямо, непосредственно, без всяких рассуждений, пусть он лучше не касается святыни старины. Только кто же нам доставит наслаждение поглядеть на нашу древнюю Русь? Неужели не явится, наконец, талант, который возьмется хоть за этих двух рязанских дворян, Прокопа и Захара Ляпунова, и покажет нам, наконец, русских живых людей, говорящих русским языком?»
В лице Белинского Тургенев встретил человека, разрешившего его московские сомнения. «Центральная натура» выдающегося критика и мыслителя снимала крайности одностороннего западничества и кабинетного славянофильства. В его мировоззрении
Окрыленный успехом и поддержкой Белинского, Тургенев в эти годы много работает. Из-под его пера выходят лучшие поэтические произведения: драматическая поэма «Разговор», спор двух поколений, бледный очерк будущих «Отцов и детей», повесть в стихах «Андрей», сатирическая поэма «Помещик». Он пробует силы в жанре драмы и создает этюд «Неосторожность», в это же время появляются первые прозаические опыты писателя — повести «Андрей Колосов», «Бреттер», «Петушков». В них Тургенев продолжает развенчивать романтическую личность, героев фразы, рассчитанной на эффект, скучающих эгоистов, разочарованность которых — поза: трагическая мина придает им загадочность и облегчает завоевание неопытных сердец. Опошленным и обмельчавшим романтикам противопоставляются люди иного склада — простые и естественные, цельные душой.
Наконец в тургеневской поэзии намечается новый путь, ведущий к «Запискам охотника». Это поэтический цикл «Деревня», первый подход к народной теме, к будущим Калинычам, Ермолаям, Касьянам. Цикл задуман как единое художественное произведение из девяти стихотворений; в нем соблюдается типичное для будущих романов «годовое кольцо»: весна, лето, осень, зима. Вынырнув из философско-романтических волн «немецкого моря», Тургенев с головою окунулся в море русское:
Туда, туда, в раздольные поля, Где бархатом чернеется земля, Где рожь, куда ни киньте вы глазами, Струится тихо мягкими волнами И падает тяжелый, желтый луч Из-за прозрачных, белых, круглых туч. Там хорошо; там только — русский дома; И степь ему, как родина, знакома, Как по морю, гуляет он по ней — Живет и дышит, движется вольней; Идет себе — поет себе беспечно; Идет... куда? не знает! бесконечно Бегут, бегут несвязные слова. Приподнялась уж по следу трава... Ему другой вы не сулите доли — Не хочет он другой, разумной воли...Полина Виардо
Когда в 1843 году Тургенев поступил на государственную службу, Варвара Петровна успокоилась за судьбу сына. Втайне она уж и невесту подыскала. Да и к поэтическим опытам Ивана стала относиться благосклонно. Впрочем, мать всегда достаточно ревниво следила за его поэтическими успехами, а Иван Сергеевич частенько уже из Берлина вместо писем посылал ей стихи. «Нечего писать, — ворчала Варвара Петровна в ответ, — ну, тогда и пиши стихи! — Но! — как ждешь, ждешь, — а вместо письма, где бы я видела тебя, как в зеркале: что ты делаешь, как поживаешь, где бываешь, в каких местах гуляешь. — И вдруг, что же?.. — Получаю стихи, да еще какие беспутные, — то есть без рифм. — Воля твоя, — не понимаю я их — в наши времена так не писали. — Я люблю почерк Пушкина за то, что понимаю или разбираю его почти как собственный. Ты же напоминаешь мне простоту тетки Федосьи... доброй, впрочем. — Возьмет ноты и мычит по оным, будто поёт...
Не понимаю, не понимаю я... Вот почему и поставила крест и отослала назад...»
Но порой получал он от матери и такие письма: «Ах! Прекрасные стихи ты прислал. Я-то читать не хотела, что мне было непонятно. А так писать — благослови тебя Господь. И ясно и складно».
Однажды, незадолго до отъезда из Берлина на родину, Тургенев послал матери стихи Лермонтова «Казачья колыбельная», она отвечала: «Я не верю, чтобы эти стихи он написал, а не ты. Кто, кроме тебя, мог написать матери: «Стану целый день молиться, по ночам гадать?!» — Это ты... ты подсмотрел за мною. Чья мать? Разве есть еще мать в разлуке, у которой под головами карты, и всё спит и гадает, и молится. — «Дам тебе я на дорогу образок святой!» — Слава Богу, что в этом же письме и твой план я прочла, а то бы я неутешно плакала больше».
Когда же она прочла поэму «Параша», Тургенев получил очень ободряющее письмо: «Параша» мне прежде еще читательской похвалы понравилась — и я точно вижу в тебе талант... Сейчас подают мне землянику. Мы, деревенские, всё материальное любим. — Итак, твоя поэма пахнет земляникой. Есть картины, которые можно было бы нарисовать из «Параши», например: два лета, итальянское и русское. <...> Ты знаешь, я тщеславна. Прости меня Господь! Но!.. Я прошу тебя быть в твоем сочинении Лутовиновым, ты меня очень утешишь. Нет, не переставай писать, не убивай от одного критика свой талант. «Параши» Лутовиновой прекрасное начало. Дай бог тебе таких детей. Но твоя первая дочь будет Парашей, и я желаю ей во всем, — и даже с пороками, — походить на сестру...»