Твардовский без глянца
Шрифт:
Это так потому, между прочим, что в литературном деле значение примера, образца решает все. Что такое „течения“, „направления“ и „тенденции“ без имен художников и их произведений, в которых осуществляются или намечаются все эти „тенденции“ и т. п. ‹…›
Мы ухитряемся читать публично целые доклады, в которых только и есть, что тенденции, хорошие или нехорошие, призывы и… ни произведений, ни авторов – все безымянно. Но литература – дело сугубо поименное.
Труднее всего писателю отвечать за себя, – а не за литературу в целом – это как раз легко, – перед временем, народом, перед коммунизмом.
Что это значит – отвечать?
Выдавать, как говорится,
Не совсем так. ‹…›
Отвечать – не означает быть великим. Великим быть нельзя по собственной воле ‹…›.
Отвечать – это суметь быть самим собою, быть личностью». [9, IX; 144–145]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Подчас он предъявлял разный счет москвичам и поэтам, живущим вдали от Москвы, в глуши. Помню, я, прочитав в „Новом мире“ очень слабые стихи одного „областного“ поэта, упрекнула при встрече Твардовского за их публикацию. Он отвечал с волнением и жаром:
– Ну да, ну, слабые стихи, сам знаю. Но ведь куда он с ними денется? Ведь вот вы, если я вас не напечатаю, вы пойдете к Вадику Кожевникову, а то и к Феденьке Панферову, и они вам обрадуются, а он куда пойдет? Некуда ему идти. Вот я и напечатал. Потому что понимаю, каково человеку на его месте. И жалею его. А вас не жалею. С вас иной спрос…» [2; 399–400]
Сергей Павлович Залыгин:
«Бывали у Твардовского и уступки. Во всяком случае, одну уступку я наблюдал.
Говорили о поэте, довольно известном, и я высказался в том смысле, что поэт посредственный.
Александр Трифонович подошел ко мне, нагнулся к самому уху:
– Так ведь – старый! Кабы был молодой, я бы с него три шкуры спустил. И устно, и письменно. Но поймите – старый же!» [2; 281]
Алексей Иванович Кондратович:
«Среди поэтов ‹…› существует мнение, что Твардовскому ничего не нравится в поэзии и он все режет. Это неверно. Есть поэты, которых он любит, с постоянной надеждой он роется в ворохе рукописей и нередко находит в них новые имена, и надежды его порой бывают преувеличенными. Скольких поэтов он все-таки похвалил в самом начале, а они потом не оправдали его ожиданий. „Это моя вина“, – говорит он, но продолжает безостановочные поиски, и надежды его не оставляют. Но он может быть и суров в оценках, многое ему действительно не нравится». [2; 358–359]
Александр Трифонович Твардовский. В записи З. С. Паперного:
«Если не доводить дело до совершенства, то стихотворство занятие, недостойное мужчины. Если мы скажем, что поэзия – идеальный язык, а тот, на котором говорят, – несвершившийся, расклоченный, то поэзия отделяется от разговорной речи. Но поэзия и должна схватить сущее в разговорном языке. „Я вас любил, любовь еще, быть может…“ – это не написано, это было, это записано. Современные многие стихи – не в том ладе, который живет в разговорной, изустной речи. Во многие стихи я не верю, потому что они написаны. Маяковский – как бы я к нему ни относился – обладал естественностью разговорной речи, он понимал выгоду услышанного слова: „Вы ушли, как говорится…“, „Класс, он жажду запивает квасом, класс, он тоже выпить не дурак…“.
Нельзя втягиваться в специфику птичьего языка поэзии. Сама по себе она неправомерна, без того, что творится вокруг.
Вместе с тем поэзия – это высокоорганизованная речь. И она не идет на поводу у растрепанной, недисциплинированной житейской речи. Обороты вроде „в свете решений“, „работает в органах“ – все это как у дьячка „помилос“.
А рядом простые люди говорят складно и ладно. Гнусные слова межеумочных интеллигентов: „жилка“, „подтекст“. Жуткое слово „волнительно“.
Поэт вообще не может без языка, приобретенного с молоком матери. Важно иметь хороший подвой. А к нему можно иметь утонченный привой. Межеумочная среда рождает людей без чувства языка. А ведь каждое слово – это образ». [2; 275]
Евгений Захарович Воробьев:
«Стихотворение, даже весьма несовершенное по форме, с шероховатостями, языковыми огрехами, могло вызвать симпатию Твардовского, если он обнаруживал в нем одну-две подлинно поэтических строки. В таких случаях он относился к поэту со строгим дружелюбием. Но он не давал поблажки набившим руку рифмоплетам, авторам аккуратно причесанных, отутюженных или выспренних, крикливых стихов. Твардовский ненавидел зарифмованную гладкопись». [2; 167]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Я думаю, что в „Новом мире“ печаталось много хороших стихов, и все же Твардовский и поэзия – непростая тема, потому что некоторые из современных поэтов обижались на него: он их не печатал. Виной тому было нередко различие самого подхода к делу. Для Твардовского, как ни дорожил он искусством, жизнь была все же важнее поэзии – самого прекрасного, летучего и восхитительного цветения бытия. Смысл, содержание, то есть попытка понять людей, что с ними происходит и как они живут, собравшись в то объединение, что зовется „обществом“, – вот что составляло для него суть всякой литературы, в том числе и поэтической. И как жизнь для него была первостепеннее поэзии, без которой он тоже, впрочем, не согласился бы существовать, так и „человек“ важнее „поэта“. Иными словами, элитности поэтов он не признавал, и право на поэтическую „невнятицу“ тоже считал сомнительным. „Как я могу печатать то, чего сам не сумею объяснить, если попросят?“». [4; 151–152]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Он не всегда, а точнее сказать – чаще всего бывал несправедлив к поэзии и к поэтам, не скрывал, да и не умел скрывать своего неприятия большей части того, что появлялось в современной поэзии, своей, я бы даже сказала, предубежденности, раздражения, настороженности. Он словно внутренне ощетинивался, едва столкнувшись с чужими стихами, и это подчас мешало ему быть объективным, и он подчас отвергал настоящее, и это становилось всем очевидным. Но, я думаю, он имел право так себя вести – уж очень сам был самобытен и крупен ‹…›». [2; 400]
Константин Яковлевич Ваншенкин:
«Когда я сказал к слову, что не знаком с Пастернаком, Твардовский ответил веско:
– Не много потеряли». [2; 238]
Алексей Иванович Кондратович:
«В разговорах о поэзии он не выносит высоких слов. Это о сне может сказать „творческий сон“, а вот о писании стихов „творческая работа“ – упаси господь! И рядом с ним нельзя произнести эти слова, никак не соответствующие тому серьезному и мучительному делу, каким по сути своей и является настоящая поэзия». [3; 15]