Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй
Шрифт:
После обеда Толик предложил сразиться в настольный теннис – позади дома стоял новенький, свежекупленный стол.
Я играл так себе и занял позицию наблюдателя. Смотрел, как Наташа сражается сначала с Толиком, потом с Вадимом, прыгает за мячиком, подает, берет, крученые, перченые, вскрикивает от обиды и ликует, когда выигрывает очко, – смотрел и оторваться не мог, ловил каждое ее движенье – легкие прыжки, худенькие запястья, мельканье ракетки в руке, дрожанье ресниц, карие с прозеленью глаза, которые так и вспыхивали, стоило ей отбить сложную подачу.
Все, что она делала, она делала всей собой, доктор! Целиком жила мгновением, которое проживала, и это захватывало. Это было похоже на музыку, классическую, то тревожную, страстную, то топящую в блаженстве – как она двигалась, как склоняла голову, как говорила – все это можно было слушать, не понимая, погружаться с
Сессия закончилась, мы с Толиком все лето ездили к ней на дачу, несколько раз даже заночевали на соседней лужайке, в палатке. Вадим с Аленой, какие- то знакомые лингвистки, тоже из универа, подружки, одна смуглая, другая белокурая, довольно красивая, с мягким, теплым и зовущим взглядом, на который почти невозможно было не отозваться, но кто отзывался – обламывался, зато та, что посмуглей, лучше всех играла в мафию и, как выяснил вскоре Леха, оказалась намного доступней подруги. Леха был соседом Наташи по даче, при нем еще была старшая сестра Ира, оба костистые, белобрысые, чуть попроще, чем остальные, зато спортивные, опытные грибники, рыбаки и лодочники – словом, у нас сложилась отличная компания. И резвились мы как можно только в ранней молодости, когда от детства тебя отделяет всего несколько лет: резались в бадминтон и теннис, пекли оладушки на костре, катались на двух надувных лодках по местному пруду и устраивали морские побоища… Толик подначивал всех играть, он обожал детские и полудетские игры – и мы сражались то в убийцу, то в мафию, изредка в энциклопедию – ночи напролет.
Внезапно лето кончилось, но мы с Наташей уже были парочкой, встречались в Москве, исходили все околоконсерваторские улицы и переулки вдоль и наискосок, целовались на лавочках и в подъездах, но не переходили черты. Наташа не давалась, я покорялся, пока зимой, нет, в самом конце зимы, мы не рассорились вдрызг. Все к этому шло, мне давно уже стало казаться, что она начала меня избегать, все неохотнее соглашается увидеться, но я не верил своим ушам и глазам. А потом… даже не хочется вспоминать, ревность, гордость, обида, как страшно я в тот вечер кричал, доктор, усадив ее на заледеневшую лавку Александровского сада, и до сих пор это одно из самых невыносимых воспоминаний. Как я ору на посиневшую от холода девушку, забывшую дома варежки, засунувшую руки в рукава, хлещу словами человека, дороже которого у меня никого нет, перечисляю все ее прегрешения, возмущаюсь, что на кого-то она не так посмотрела и такая-то подружка ей, судя по всему, в тысячу раз дороже меня, а еще… но на самом деле все это от нарастающего отчаяния, доктор! Я уже тогда понимал – никогда она не будет моей, ускользнет, и способа удержать ее руку в своей не существует.
Через два дня я просил прощения, звонил, написал письмище в стихах, и она в общем меня простила, но так и не допустила до себя. Я пришел все равно, приперся без предупреждения к ней домой, она не открыла! Крикнула через дверь, что должна заниматься, что не может, не может пока меня видеть, что кому-то что-то там обещала. Тогда я спустился в магазин «Охотник», он был в том же доме, внизу, купил широкий перочинный нож и изрезал ее кожаную дверь. Знаете, какое слово я вырезал огромными буквами поперек всей этой дурацкой двери? «Моя-моя-моя».
И еще два месяца мы не общались, уже мертво, только поэтому я кое-как дописал диплом, скоро предстояла защита, кончался май. Тут Толик и проговорился. В своей аспирантской каморке, про завтрашнюю свадьбу.
Но еще немного прошлого, еще каплю прошлого и Толика, доктор. Он так и не защитился тогда, нет. Написал блестящую диссертацию, про языковые табу и защиты от смерти в языке и культуре, что-то между философией и лингвистикой, его научный потребовал еще написать длинную вступительную главу с обзором достижений предшественников, как водится – Толик отказался наотрез, сказал, что он практически первопроходец в теме, значит, это – пустая формальность, ни строчки он не добавит. И отправился работать в школу. Бросил философию, хотя она-то чем была виновата, вернулся к когда-то любимой физике. Дети его обожали, ходили за ним хвостиком, в его кружок набивалось полшколы. И сам он стал говорить, что просвещение умов и сердец – единственное, чем имеет смысл заниматься, что с детьми ему «чище и свежее всего», а я думал тогда, что Толик отчасти сам застрял в их возрасте, вот поэтому так и получилось. Но школа его и убивала. Там было слишком много рутины, вероятно, времени на думать, читать она почти не оставляла. И года через три-четыре плотной учительской жизни Толик начал сникать, гаснуть – изнутри.
Мы все еще общались, но реже, суше – у меня, наоборот, дела шли в гору, но в областях, которые не были ему интересны. Я поработал в разных новых пооткрывавшихся газетах, потом на радио, это было неплохое для журналистики время – разоблачений, расследований, гласности, войн либералов с почвенниками. Толик называл все это «апологией поверхностности» и предсказывал: ненадолго, сейчас все хлещут свободу слова прям из горла, забывают даже пользоваться бокалами, но скоро, скоро источник ее загрязнится, а там и иссякнет. Угадал, но тогда, в середине девяностых, слушать это было почему-то обидно. Как он мог отзываться так о деле моей жизни? Однако пик свободы действительно незаметно оказался позади, я сам, да и все мы это ощутили, ощутили, как ряска затягивает все наши дебаты. Тут двое моих однокурсников по журфаку, трудившиеся в популярном медицинском журнале, вдруг почувствовали что-то и решили открыть фирму по продаже стоматологического оборудования, им требовался третий. Я рискнул. Захотелось попробовать нового, возмечталось о честной угрюмости реального дела.
Зубные клиники росли тогда как на дрожжах, и все жаждали иностранной техники. Мои приятели почувствовали все верно, и все же сами не ожидали, как стремительно мы рванем вверх, через два года у нас был уже офис в центре и нехилый постоянный доход – впервые я ощутил, в какую свободу, но и растерянность (с непривычки) погружают большие деньги. Довольно скоро после расцвета нас, правда, благополучно съели, и все мы отправились служить к нашим же вчерашним, но более успешным партнерам, впрочем, оказались при очень достойных должностях, успев за несколько тучных лет обзавестись кто чем. Я поменял несколько машин, от «жигулей» до “BMW”, приобрел квартиру в том же, что и родители, доме. Матери уже не было в живых, скоротечный рак постиг ее сразу после внезапного развода, отец держался, но что характерно – хоть и был ходок, из-за этого в конце концов и развелся, ни одна из его подруг так и не задержалась с ним надолго, он остался холостяком. Как и я. В квартире двумя этажами выше.
К тому времени мы уже несколько лет не общались с Толиком, как-то не о чем стало говорить. Как вдруг он позвонил, на мобильный, сказал, что соскучился, предложил встретиться.
Доктор, я ему обрадовался! Так! Буквально засмеялся, услышав его голос. И сразу под этот такой знакомый, высокий, чуть сиплый голос подумал в ужасе: что это? Почему мы так давно не общались? Почему за все это время я ни разу не поинтересовался, как он? Где? Не оттого ли, что он был Наташкиным двоюродным братом… а мне хотелось ее только забыть. Потом выяснилось, затем Толик и позвонил, из-за сестрицы, но я понял это совсем не сразу. Мой старый друг звал меня повидаться, если могу. Я мог! Мы забили стрелку в пивнушке – довольно симпатичном, свеженьком заведении, открывшемся месяц назад, каждый день проходил мимо него в офис.
Все там было с иголочки: дубовые столы, лавки, неумелые, но старательные официанты. Стены были выкрашены в нежно-апельсиновый цвет – смелый дизайнерский ход, я бы сказал, но в результате не такой уж глупый: светло-оранжевые отсветы лежали на лицах, столах, сверкающих кружках, создавая ощущение тепла. Едва я вошел с улицы, мне замахал бородач у окна, в пятнистой куртке защитного цвета. Коротко стриженная круглая голова с проступающей лысиной, лохматая темная борода с первой проседью, этот человек напоминал какого-то лесного брата. Толик? Не может быть! Но куда подевались очки? Заметив меня, он поднялся, пошел навстречу, мы обнялись прямо в середине зала, похлопали друг друга по спинам, я вглядывался в полузнакомое оранжевое лицо. И не узнавал, что-то с ним было не так. Словно какая-то дебелость, вялость, побитость…
Но едва он заговорил остро, резко – вроде отпустило, это был Толик, такой же сбивчивый, такой же безапелляционный и умный. Он начал, как обычно, с середины, не снисходя до предисловий, так, будто мы расстались – нет, все же не вчера, но недели две, скажем, тому назад:
– Бабушку крионировали в Питере, первую у нас в стране; думаю, полная лажа! Они только мозг тем более заморозили.
Он заморгал, так знакомо, что я готов был снова его обнять, хотя и не понял, о чем он, какую бабушку и что с ней сотворили, Толик быстро мне объяснил, что такое крионика, и тут же, без перерыва, заговорил о графене, двумерном кристалле, дико прочном и электропроводимом, который в прошлом году открыли два русских парня, теперь, возможно, с помощью этого кристалла научатся лечить рак, делать суперпрочные автомобили, да и астрономам он не помешает…