Тяпкин и Лёша
Шрифт:
– Я люблю молочную лапшу, – сказал он, догнав меня.
– Вот как? А Люба не очень. Хорошо. Пожалуйста, идём к нам. А твои семь дедов тебя не хватятся?
– Не хватятся, не хватятся! – обрадованно заторопился Тяпкин, обожавший общество и беседу за едой. – Они его никогда не хватятся, он от них совсем ушел! У него такой противный дед Хи-хи, как Петр Яколич.
– А дедушка хороший, – сказал Лёша грустно. – Он меня любит.
– Кто? – не поняла я. – Этот дедушка Хи-хи?
– Тот дед просто. А это дедушка. Один есть такой… Он хороший.
– Ну
– К вам обедать, – сказал Лёша и запрыгал впереди меня. Мы уже шли оврагом к нашей калитке.
– Идите мойте руки.
Я стала накрывать на стол. Не знаю уж, как там приспособился мыть руки Лёша, но, возвращаясь в комнату, он с деловым видом тер свои широкие деревяшечки, и лицо у него было серьезным и даже торжественным. Видно, деды держали его впроголодь.
– Куда же мы твоего лешонка посадим? – спросила я Тяпкина. – Прямо хоть на стол сажай.
– На стол сажай! Конечно, на стол сажай! – согласился Тяпкин. – Ты ему полотенце постели – и пусть.
– Я не лешонок! – обиделся Лёша. – Я мальчик Володя.
– Какой же ты Володя? – удивилась я. – А кто же тогда Лёша?
Я хотела посадить его на стол, но он прекрасно забрался сам по ножке стола и задержался на краю, стоя на коленках. Тут уж я взяла его поперек живота и посадила на подстеленное полотенце. Не хватало ещё, чтобы он по чистой клеенке своими баретками топал. На ногах у него были какие-то деревянные квадратные башмачки.
Лёша сначала смирно сел, но, когда я налила ему в блюдце молочной лапши, он очень заволновался, заелозил, потом вскочил на ноги и плюхнулся на колени.
– Горячо, – сказала я. – Подожди, остынет.
Тяпкин придвинул к себе Лёшино блюдечко и стал дуть в него, а Лёша с другой стороны тоже стал дуть, они подняли тучу брызг, и я на них прикрикнула:
– А ну, перестаньте! Хватит баловаться!
– Я не балуюсь, – огорченно сказал Лёша. – Я очень кушать хочу.
Тут мне стало его жалко, я вспомнила, какой Тяпкин в младенчестве был страшный обжора, тоже никак не мог дождаться, пока остынет, и, утешая себя, повторял вслед за мной, пока я дула на кашу: «Дудут, дудут!..»
Короче говоря, я стала помешивать ложкой в блюдечке, дуть на молоко, а убедившись, что остыло, пододвинула блюдечко Лёше.
– Ешь, – сказала я. – Теперь не горячо. Но я все-таки не поняла, как тебя зовут – Лёша или Володя?
– Лёша и Володя, – сказал Тяпкин.
– Так не бывает, – возразила я.
– Бывает! – Лёша на мгновение оторвался от блюдечка. – Вон его зовут Люба и зовут Тяпкин.
– Тяпкин – это прозвище.
– И Лёша прозвище. – Он опять уткнулся в блюдечко, молоко и лапшинины исчезали в его вытянутых губах, точно в маленьком пылесосе. Где у него это всё помещалось – трудно понять, живот у Лёши был круглый и твердый, размером всего с небольшую картошку. Переваривалось, что ли, всё мгновенно? Потому, наверное, и энергии в нем было, как в приличной электростанции.
– Я очень молочко люблю, – сказал Лёша. – Только это
Тоже мне лактометр нашелся!
– У меня своей коровы нет, – обиделась я. – И потом, кто же это молочный суп на цельном молоке варит? Ладно, давайте есть второе.
Я положила нам с Тяпкиным по две сосиски, а Лёше половинку. Всё равно эта половинка была размером почти с его ногу.
Однако он быстренько сточил полсосиски мелкими белыми зубами, сел и со вздохом стал глядеть то мне, то Тяпкину в рот. Пришлось дать ему оставшуюся половинку, он съел её раньше, чем мы управились со своей порцией, сел вытянув ноги и с грустным видом уставился себе в колени. Картошку он, правда, есть не стал, хлеб тоже.
– Вкусно очень… – прошептал он.
– Сейчас будем есть кисель, – сказала я. Больше сосисок у меня просто не было.
Я налила ему в блюдце кисель, он, даже не попробовав, сказал:
– А сахару ты мне дашь?
– Он сладкий.
Лёша прижал к груди маленькие ладошки и сказал:
– Дай мне сахарку. Я очень сахар люблю.
– А конфеты? – поинтересовался Тяпкин. Надо сказать, Лёшин аппетит действовал на него ободряюще, он подъел всё подчистую. – Я конфеты ещё больше сахара люблю!
– Я очень сахар тоже люблю! – повторил Лёша, тревожно глядя на меня.
Я дала ему самый большой кусок сахара, и он стал точить его зубками не торопясь, держа перед лицом в своих шершавых ладошках и поглядывая на меня с такой благодарностью, что у меня просто сердце перевертывалось.
– У тебя мама-то умерла, что ли? – спросила я. Лёша почему-то смутился от этого моего прямого вопроса, пожал плечиками, улыбнулся, опустив глаза. И промолчал. Я не стала допытываться, может, у лешонков и матерей нет.
Кисель Лёша есть не стал. А Тяпкин спросил:
– Мама, можно я съем Лёшкин?
Я налила Тяпкину ещё чашку, он выпил, и глаза у него осовели.
– Идите спать, – сказала я. – Давайте укладывайтесь оба в гамаке в саду. И чтобы спать крепко-крепко и не болтать. А то я поразгоню вашу компанию.
– Мы не будем, – пообещал Лёша.
Тяпкин взял свое одеяло и маленькую подушку и пошел в сад. Лёша запрыгал следом.
Минут через двадцать, вымыв посуду, я пошла в сад, поглядела издали.
Тяпкин смирно лежал в гамаке, накрывшись одеялом, глубоко дышал. Лёши возле не было видно. Я решила, что он тоже спит где-то в саду, и пошла работать.
4
– Любк! – сказал Лёша, сев на веревочную перекладину гамачной сетки. – Я как по дедушке соскучился… – Он подождал, не ответит ли чего Тяпкин, потом спросил: – Любк! Любка?… Ты, что ли, спишь?
Тяпкин не спал, но глаз ему открывать не хотелось и разговаривать – очень редкий случай – тоже не хотелось. Он тихо сопел носом и дрожал ресницами.