Тяжкие повреждения
Шрифт:
Если, если она получит обратно свое тело, если у нее будет эта возможность, слишком головокружительная, чтобы на нее рассчитывать, такая яркая, что она жмурится, представляя ее, но если — ей нужно постараться запомнить это остроту, сгущенность, особую силу ощущений. Таких, как от губ Аликс, губ Джейми, руки Мэдилейн. Потому что это легко забыть; так же как она забывает, как это чувствовать под ногами пол, как просто, сами собой сгибаются внутрь ее запястья, когда она пишет список, выдергивает сорняк из клумбы, прикасается к руке
И замечательным. Представить только, что можешь все это сделать!
Представить себе кожу. Внутренние органы, кости, мышцы и нервы могут пребывать в более плачевном состоянии, и, наверное, о них нужно больше беспокоиться, но кожа кажется самым большим чудом и поэтому — самой большой потерей. Что делать, если не можешь дотронуться и не чувствуешь, как дотрагиваются до тебя?
Вот кожа Лайла, грубая, щетинистая и встревоженная, вот его ладони и кончики пальцев касаются ее волос, ее лба, лаская и успокаивая, вот эти узкие губы, а за ними спрятан утешающий язык. Но она не может точно вспомнить его кожу. Она потеряла и забыла свои нервные окончания и глубокие, прерывистые страстные вздохи.
— Привет, — говорит он. — Быстро все, да? Тебе страшно?
Остальные приходят со всевозможными ответами, уверениями, просьбами, оценками и обещаниями; Лайл приносит вопросы. Он знает, что нужно вслух задать правильный вопрос, это — часть его кожи.
Страшно? Еще как: целый фейерверк ужаса, минные поля страха, напряженный хаос. Или напряжение— слишком мягкое слово, оно применимо только к дешевому кино и минутным убыстрениям пульса? Нет, напряжение — это чистый сухой лед незнания. От него сердце останавливается.
— Я в ужасе. И даже не знаю, на что надеяться.
— Ну это очевидно, ты так не считаешь? Потому что с жизнью можно что-то сделать. Пока ты жива, мы сможем что-нибудь придумать.
Не только правильный вопрос, но и правильный ответ. Но неужели он не боится таких серьезных обещаний?
— А ты как?
— Страшно ли мне? Господи, конечно, я в камень превратился в ту секунду, когда услышал выстрел. По-моему, после этого не было ни мгновения, когда мне не было страшно. Даже во сне. Даже сны мне снятся страшные.
Они так мало времени проводили вместе, вдвоем, и большая его часть ушла скорее на мужество, чем на откровенность. Он привык действовать, исправлять, делать что-то, что изменяет любые обстоятельства.
— И еще я очень, очень зол. А ты?
— Была. Может, потом снова буду, но мне кажется, что сейчас это опасно. Это повредит скорее мне, чем кому-то еще.
— Ты говорила с Аликс.
— Да. Она меня изумила.
— Что ты об этом думаешь?
— О ее планах? Счастлива, как никогда, что она уходит из этой несчастной секты. Не знаю, что и думать о том, что, как ей кажется, она видит в этом мальчишке. Разве что, — и она усмехается, глядя на Лайла, —
Он тоже улыбается и снова тянется погладить ее по голове. На этот раз она не вздрагивает.
— Что тебе снится? — спрашивает она. Сама она снов не видит, по крайней мере, не помнит: хотя, возможно, под действием лекарств ей что-нибудь и виделось время от времени.
— Правда, хочешь знать? Часто снится, что я парализован. Это безвкусно? Тебя это оскорбляет? Снится, что пытаюсь шевелиться, бежать, бороться, спасаться, все в таком духе. А потом просыпаюсь весь в поту. Наверное, от беспомощности. И не понимаю, как ты можешь это выносить.
— Я и не могу.
Она думает, что не смогла бы никому другому это сказать.
— Осталось совсем немного. Чуть-чуть потерпи.
Да. А что потом?
— Знаешь, если ты не сможешь терпеть, я не стану тебя винить. Если все будет слишком сложно.
Как она вздрагивает, когда внезапно раздается громкий хохот — от души, по-лайловски, весело, запрокинув голову; такого она не слышала уже давно.
— Ты что, хочешь сказать, если я слиняю, ты меня не станешь винить? Ох, Айла, какая чушь. Не надо мне вешать лапшу, даже не пытайся.
Она тоже смеется; по крайней мере, издает негромкие, пыхтящие звуки, которые у нее в настоящий момент означают веселье.
— Хорошо, без лапши. Было восемь чудесных лет. Спасибо тебе.
— У меня тоже. Но и плохого за эти годы было порядком, согласна? Мы же не хотим представлять все в розовом свете?
— Конечно нет. Никакого розового света.
— Итак: ни лапши, ни розового света. Я хочу тебе сказать, я хочу, чтобы ты знала, что я без тебя своей жизни не представляю. Я до чертиков рад, что встретил тебя. Уже одному этому. И я ничего подобного не ожидал, поэтому оно — еще большее чудо.
Именно. Для нее тоже. Этот глупый, беспечный мальчишка. Палит по чудесам, навылет простреливает любовь.
— Теперь ты знаешь, что я не слиняю, знаешь, чего бы я хотел?
— Чего?
— Я бы хотел остаться здесь. Просто разговаривать с тобой всю ночь. Может, заснуть на этом стуле. Держать тебя за руку — я знаю, знаю, что ты этого не чувствуешь, но я-то чувствую, — и просто болтать. И молчать. Пока коров не пригонят домой.
— Или пока санитары не придут.
— Это одно и то же.
— Последняя ночь вдвоем?
— Нет, просто ночь. Я не знаю, как ты, а я не хочу, чтобы мне снились эти сны, и не хочу такой, знаешь, жуткой бессонной ночи, темной ночи души, как говорится. Просто хочу посидеть с тобой. Но если хочешь побыть одна, просто скажи, без лапши.
Что ж, он прав, ей могло бы хотеться побыть одной, со всем разобраться, привести все в порядок: но едва ли можно все аккуратно упаковать и тщательно подготовиться к невообразимому и неуправляемому.