Тюрьмы и ссылки
Шрифт:
– Буду надеяться на все лучшее, - сказал я, подписывая бумагу, после чего и он "настоящим удостоверил", потом позвонил и велел стражу отвести меня обратно на чердак.
Было четыре часа утра.
III.
В пять часов утра - как я потом узнал - ряд автомобилей с чекистами подъезжали в разных частях {40} города к домам, где жили мои знакомые, адреса которых я имел неосторожность занести в свою записную книжку (с этих пор никогда больше я этого не делал). Были арестованы и отвезены на "Гороховую 2": поэт Александр Блок с набережной реки Пражки, писатель Алексей Ремизов, художник Петров-Водкин, историк М. К. Демке - с Васильевского острова; писатель Евгений Замятин - с Моховой улицы; профессор С. А. Венгеров - с Загороднего проспекта, - еще, и еще, со всех концов Петербурга, где только ни жили мои
Лишь один из моих знакомых писателей, адрес которого, однако, значился в моей записной книжке, уцелел среди всей этой вакханалии бессмысленных арестов: Федор Сологуб. Когда позднее я спросил его, каким чудом он в ту ночь избежал ареста, он ответил, что чудо это объясняется хорошим к нему отношением управляющего домом. Автомобиль подъехал и к их дому, чекист потребовал от управдома справки - живет ли в квартире номер такой-то, некий Федор Сологуб (не подозревая, что это не фамилия, а псевдоним). Управляющий, играя в наивность и удивление, ответил, что в квартире номер такой-то живет гражданин Тетерников, а никакого Сологуба в вверенном ему доме никогда не бывало. Поразмыслив немного, чекист сказал: "А ну его в болото!", - махнул рукой и уехал, не пожелав более разыскивать какого--то там Сологуба. Так последний и избежал удовольствия познакомиться с чердаком Чеки.
Всех остальных доставили на Гороховую, но не отправили из регистратуры на чердак, где они могли бы встретиться и сговориться со мною, а держали в других помещениях и стали поочередно вызывать на допросы. Там их огорошивали сообщением, что арестованы они, как участники заговора левых эсеров. Каждый из них реагировал на эту глупость соответственно своему темпераменту. Маститый профессор {41}
С. А. Венгеров спокойно сказал: "Много нелепостей слышал на веку, но эта царица нелепостей". Е. И. Замятин стал хохотать, что привело в негодование следователя, все того же малограмотного студента: над чем тут смеяться? Дело ведь серьезное! Но как ни старался следователь внушить арестованным, что они левые эсеры и заговорщики, ничего из этого не выходило; тогда он предложил каждому из них заполнить лист подробным ответом на вопросы: как и когда они познакомились с левым эсером писателем Ивановым-Разумником? В каких отношениях и сношениях находятся с ним в настоящее время? Какие беседы вел он с ними обыкновенно, а за последнее время - в особенности?
Каждый из арестованных, кроме обычной анкеты, заполнил и лист ответов на эти вопросы, после чего этих опасных государственных преступников, продержав на Гороховой меньше суток, стали отпускать по домам. Какая бессмыслица - и с каким серьезным видом она делалась!
Исключение составили два человека - писатель Евгений Замятин и поэт Александр Блок: первого выпустили немедленно же после допроса, так что пребывание его во чреве Чеки было всего часа два; второго задержали на целые сутки и отправили на чердак.
Е. И. Замятин так рассказывал мне о сцене допроса. Нахохотавшись вдоволь по поводу предъявленного ему обвинения, он подробно описал о нашем знакомстве и отношениях, а также заполнил лист неизбежной анкеты, причем на вопрос - не принадлежал ли к какой-либо политической партии, ответил кратко: "Принадлежал". После чего между ним и следователем произошел такой диалог:
– К какой партии принадлежали?
– спросил следователь, предвкушая возможность политического обвинения.
– К партии большевиков! В годы студенчества Е. И. Замятин действительно {42} входил в ряды этой партии, ярым противником которой стал в годы революции. Следователь был совершенно сбит с толка:
– Как! К партии большевиков?
– Да.
– И теперь в ней состоите?
– Нет.
– Когда же и почему из нее вышли?
– Давно, по идейным мотивам.
– А теперь, когда партия победила, не сожалеете о своем уходе?
– Не сожалею.
– Объясните, пожалуйста. Не понимаю!
– А между тем понять очень просто. Вы коммунист?
– Коммунист.
– Марксист?
– Марксист.
– Значит плохой коммунист и плохой марксист. Будь вы настоящим марксистом, вы бы знали, что мелкобуржуазная прослойка попутчиков большевизма имеет тенденцию к саморазложению, и что только рабочие являются неизменно классовой опорой коммунизма. А так как я принадлежу к классу мелкобуржуазной интеллигенции, то мне непонятно, чему вы удивляетесь.
Эта ироническая аргументация так подействовала на следователя, что он тут же подписал ордер на освобождение, и Замятин первым из арестованных вышел из узилища.
Иное дело было с Александром Блоком. Он был явно связан с левыми эсерами: поэма "Двенадцать" появилась в партийной газете "Знамя Труда", там же был напечатан и цикл его статей "Революция и интеллигенция", тотчас же вышедший отдельной брошюрой в партийном издательстве. В журнале левых эсеров "Наш Путь" снова появились "Двенадцать" и {43} "Скифы", вышедшие опять-таки в партийном издательстве отдельной книжкой с моей вступительной статьей. Ну как же не левый эсер? Поэтому допрос Александра Блока затянулся и в то время, как всех других вместе с ним арестованных мало-помалу после допросов отпускали по домам, его перевели на чердак. Меня он там уже не застал, я был уже отправлен в дальнейшее путешествие, но занял он как раз то место на досках, где я провел предыдущую ночь, и вошел в ту же мою "пятерку". Одновременно с ним попал на чердак и стал соседом Блока наш будущий "ученый секретарь" Вольфилы А. 3. Штейнберг.
Через год после смерти Блока он напечатал в вольфильском сборнике, посвященном памяти покойного поэта, свои очень живые воспоминания о том, как автор "Двенадцати" - "весь свободы торжество" - провел этот день 14 февраля на чердаке Чеки. (см Сборник памяти А. Блока на нашей странице - LDN). На следующий день Александр Блок был освобожден.
IV.
Вернувшись с допроса, я снова попытался вздремнуть на голых досках, но уже с семи часов утра весь чердак проснулся и пришел в движение. Теперь, при дневном свете, я мог рассмотреть своих товарищей по заключению, потолкаться среди них, поговорить с ними. Вот уж подлинно - какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний! Русские, немцы, финны, украинцы, армяне, эстонцы, евреи, грузины, латыши, даже несколько китайцев; рабочие, крестьяне, бывшие офицеры, студенты, солдаты, чиновники, даже несколько "действительных статских советников", беспартийные и партийные, а из последних - главным образом социалисты разных толков, до анархистов включительно; политические и уголовные, а среди последних группа "бандитов", так себя именовавших; рваные тулупы и пиджачные пары, рабочие куртки и потрепанные остатки бывших пиджаков, френчи и {44} толстовки - все промелькнули перед нами, все побывали тут...
Во всех группах, к каким я ни подходил, разговоры вращались вокруг одной и той же темы - возможной "интервенции" мифических "союзников" и неизбежной тогда эвакуации Петербурга большевиками:
всю ночь глухо докатывались до нас орудийные удары. Придется большевикам уходить из Питера - что тогда они с нами сделают? Выпустят на волю? Перестреляют без разбора? Отберут овец от козлищ? Надо сказать, что громадное большинство отвечало на эти сомнения бесповоротно: всех перестреляют!
Рано утром внесли громадные чайники с горячей жидкостью, именовавшейся чаем; выдали по восьмушке хлеба на человека.
В нашей пятерке еврей-спекулянт щедро подсластил чай сахарином, в изобилии имевшимся в его карманах, - и это было большой гастрономической роскошью. Солдат-эстонец, в один прием проглотив свою восьмушку хлеба, меланхолически заметил: "И это на весь день". Но горячая жидкость все же немного меня подкрепила и разогнала сонное настроение. Однако, настроение у большинства было подавленное. Какая разница с моей первой, студенческой тюрьмой двадцать лет тому назад! Ни смеха, ни шуток, даже громких разговоров я не слышал. Беседовали, разбившись на группы, и чаще всего вполголоса. Можно было подумать, что здесь собрано не две сотни, а десятка два человек, настолько тихо было в помещении, - раздавалось только беспрерывное жужжание голосов. Даже "бандиты" - и те, поддаваясь общему настроению, присмирели. Даже анархисты не выходили из общих рамок тревожного ожидания. Все смотрели на себя, как на заложников, кандидатов на расстрел, столь частой меры "социальной защиты" в эту эпоху военного коммунизма и чекистского террора. Пониженное настроение объяснялось, быть может, также и острым чувством {45} голода у тех, кто просидел на этом чердаке уже несколько дней.