Тютчев: Тайный советник и камергер
Шрифт:
Итак, я предоставляю слово Федору Ивановичу и напоминаю, что 20 мая 1851 года, то есть за полтора месяца до написания первого из этих писем жене, у него родилась внебрачная дочь.
«Что же произошло в твоем сердце, если ты стала сомневаться во мне, если перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня — всё, и что в сравнении с тобою все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения? Знаешь, милая моя кисанька, мысль, что ты сомневаешься во мне, заключает в себе нечто такое, что способно свести меня с ума.
Итак, любовь моя к тебе — лишь вопрос нервов, и ты говоришь мне этот вздор с выражением
Увы, милая моя кисанька, во многом я бывал неправ… Я вел себя глупо, недостойно… По отношению к одной тебе я никогда не был неправ, и это по той простой причине, что для меня совершенно невозможно быть неправым по отношению к тебе…
Итак, я отправляюсь в дорогу — и самым кратчайшим путем… Мне не терпится позавтракать с тобою у тебя на балконе… <…>
До свидания, милая моя кисанька. Твой бедный старик — старик, очень нелепый; но еще вернее то, что он любит тебя больше всего на свете»{213}.
Через одиннадцать дней Тютчев вновь возвращается к теме разлуки.
«Милая моя кисанька, хочу воспользоваться одной из своих добрых минут, — минут просветления, для того, чтобы написать тебе спокойное и рассудительное письмо, такое письмо, которое ты могла бы прочесть перед моим дагерротипом, не обращая к нему упреков. Позавчера, в среду, я получил письмо от 4-го, написанное в комнате с видом в сад и на маленькую церковь, той самой комнате, которую ты предназначала мне. Но не смею слишком останавливать свои мысли на всем этом из страха разбудить дремлющее чудовище… Ведь у меня нет больше твоего всемогущего присутствия, чтобы его успокоить. Да, без тебя мне многого стоит защищаться от него. В твоем письме разлит тихий покой, некая безмятежность, которая благотворно на меня подействовала. Я почувствовал себя живущим в твоих мечтаниях жизнью призрака. Этот вид существования не противен мне. После всех моих беснований это так успокаивает меня. Ах, милая моя кисанька, прости мне все те язвительные и глупые упреки, которыми я тебя осыпал, нарушив свойственную тебе тихую безмятежность, столь милую для меня, хоть я сам и делаю все от меня зависящее, чтобы помешать тебе ею наслаждаться. Итак, как раз в то время, как ты мирно читала покойного господина Карамзина, я, безумец, своим письмом заронил тревогу в твои мысли. Извещение о моем приезде; следующей почтой — отмена. Крики, причитания, безумствования. Ну, согласись, милая моя кисанька, что порой я бываю поистине отвратителен. Но ты меня любишь, прощаешь меня и жалеешь. И к тому же, ты не можешь скрыть от самой себя в такие минуты, что и на тебе лежит доля ответственности за мои сумасбродства. Ведь ты же знаешь, что когда ты тут, я никогда не кричу так громко…»{214}
Следует подчеркнуть, что летом 1851 года, несмотря на неоднократные обещания приехать к Эрнестине Федоровне и детям, Тютчев так и не побывал в Овстуге.
Прошел год. Летом и осенью 1852 года, когда жена и дети вновь жили в Овстуге, Федор Иванович не торопился навестить их в своем родовом имении. Он по-прежнему каждый день бывал в свете, где, несмотря на холеру, блестящие балы и рауты сменяли друг друга — и камергер Тютчев везде был желанным гостем. Из Петербурга в Овстуг шли письма, наполненные политическими новостями и светскими сплетнями, тоской и жалобами на непрекращающуюся разлуку. Наш герой сетовал как на Эрнестину Федоровну, так и на саму судьбу. Он искренне недоумевал, почему его роман с Лелей повлиял на его брак и взаимоотношения с женой. Поэтическая натура легко совмещала то, что в реальной жизни было несовместимо в принципе, — и Тютчев не мог понять, почему окружающие не разделяют его чувств.
«Последнее полученное от тебя письмо всегда при мне до прибытия следующего. Ах, до чего жалки эти временные облегчения, как все ничтожно и бессильно перед отсутствием. Что за нелепость и что за измена по отношению к нам самим — эта разлука… Ну, что же, пусть… Нам доказано теперь, что мы можем жить недели, даже целые месяцы, в разлуке друг с другом. Остается предположить, что в кармане у нас обещание, подписанное Господом Богом, что мы проживем по меньшей мере сто лет… Судьба, судьба!.. И что в особенности раздражает меня, что в особенности возмущает меня в этой ненавистной разлуке, так это мысль, что только с одним существом на свете, при всем моем желании, я ни разу не расставался, и это существо — я сам… Ах, до чего же наскучил мне и утомил меня этот унылый спутник. <…>
Ах, милая моя киска, я кончаю тем, чем начал… Мы никогда не должны были бы соглашаться на эту разлуку»{215}.
Федор Иванович настойчиво хлопотал о том, чтобы его старшая дочь Анна получила место фрейлины при дворе цесаревны Марии Александровны. Эрнестина Федоровна жила в деревне и уверяла родных, что не чувствует себя несчастной. Она понимала, что их материальные обстоятельства настоятельно требовали строгой экономии, которой можно было достичь лишь за счет продолжительного деревенского уединения. Сделать решительный шаг Эрнестину Федоровну подтолкнула получившая широкую огласку связь ее мужа с Денисьевой. Ее не угнетала неизбежная скука деревенской жизни. Она любила русскую деревню и русскую природу. «…Все это исполнено величия и бесконечной печали. Мой муж погружается здесь в тоску, я же в этой глуши чувствую себя спокойно и безмятежно. У меня всегда есть о чем подумать или, вернее, есть что вспомнить»{216}. И все же она не могла не тревожиться за себя и за Федора Ивановича в ожидании предстоящей встречи.
Тридцать первого декабря 1852 года Тютчев приехал в Овстуг. Его дочери были у всенощной и не прервали молитву даже из-за приезда отца. Эрнестина Федоровна получила возможность провести с мужем целый час с глазу на глаз. Она сказала ему: «…я в мире никого больше не люблю, кроме тебя, и то, и то! уже не так!»{217} Накануне Тютчевы получили официальное известие о назначении Анны фрейлиной цесаревны. Этой чести домогались многие, но Федор Иванович обратился с просьбой к великой княгине Марии Николаевне и добился успеха, написав ей не как верноподданный дочери императора, а как мужчина — женщине. Я не могу отказать себе в удовольствии процитировать этот блестящий образец тютчевского эпистолярного жанра:
«Сударыня, всякий раз, когда мне в жизни выпадало счастье приблизиться к в<ашему> императорскому > в<ысочеству>, в душе моей оставалось ощущение тепла и благодати. Рядом с вами я всегда ощущал, что бремя жизни становится легче… Неужели вы рассердитесь на меня за то, что в столь естественных обстоятельствах я почти непроизвольно устремился к вашей руке, как стремятся к воздуху и свету. — Нет, сердце в<ашего> и<мператорского> в<ысочества> мне порукой, что, каков бы ни был исход моей просьбы, ваше высочество соблаговолит не считать ее ни докучливой, ни неуместной»{218}.
Фрейлине Тютчевой следовало поспешить к своей должности. Однако Федор Иванович, несмотря на свой всегдашний страх одиночества в дороге, уклонился от того, чтобы отправиться в Петербург вместе с Анной. От Овстуга до Петербурга было несколько дней пути (только до Москвы поездка занимала четыре дня{219}), отец и дочь были бы обречены на неизбежные многочасовые разговоры в замкнутом пространстве кареты — и Тютчев опасался неизбежных объяснений со взрослой дочерью по поводу своих отношений с Лелей. Эрнестина Федоровна справедливо полагала, что барышне их круга неприлично путешествовать одной, и настаивала на совместной поездке в столицу камергера высочайшего двора и фрейлины цесаревны. Федор Иванович был обижен тем, что жена не стремилась удержать его возле себя после шестимесячной разлуки. У супругов были тяжелые объяснения. Не желая стать дополнительным поводом для родительской распри, Анна настояла на том, чтобы уехать одной, и пустилась в путь в сопровождении горничной и управляющего их родовым имением.