У черты заката. Ступи за ограду
Шрифт:
У черты заката
Часть I
Мы живем в двадцатом столетии
Последний посетитель ушел в четверть десятого; с полчаса салон пустовал, потом появилась молодая пара. Не задерживаясь, они торопливо прошлись вдоль
Человек, сидящий на диванчике в углу салона, поднял голову и устало прищурился вслед ушедшим. На больших часах над выходом обе стрелки сошлись на десяти. Да, посетителей больше не будет.
Служитель в серой ливрее вышел из боковой двери и начал выключать софиты. Человек медленно поднялся с дивана. Конечно, не надо было связываться с этой затеей. На деньги, которые уплачены за помещение, он вполне мог бы прожить пару месяцев, если не больше. А теперь? Впрочем, не исключена еще возможность, что завтра что-нибудь купят. Маклеры обычно покупают в последний день выставки, когда художник более сговорчив. Хотя и это маловероятно.
Развешанные вокруг картины — его собственные картины, которые никто не хочет покупать, — вызывали жалость и отвращение. Опустив голову, чтоб их не видеть, он медленно побрел к выходу.
Человек стоял на углу, сцепив за спиной пальцы, и попыхивал трубкой, морщась от горечи дешевого табака. Сотни автомобилей катились мимо непрерывным сверкающим потоком, в глазах рябило от разноцветных вспышек рекламного электричества, из соседнего бара доносились обрывки танцевальной музыки. Шумливая южная толпа, праздная и беззаботная в этот субботний вечер, теснилась вокруг, и в этой толпе он был одинок — словно отделенный от всех невидимой, но непроницаемой стеной. Да хоть застрелись он сейчас здесь — в самом центре Буэнос-Айреса, на углу Флориды и Коррьентес, — его смерть никого не заинтересует, разве что какого-нибудь безработного репортера…
Трубка погасла, он выколотил ее о каблук и принялся снова набивать табачной трухой со дна кисета. Декабрьская ночь была душной, стены домов и рифленые плитки тротуара щедро отдавали накопленный за день зной. Все казалось бредовым — и эта жара за две недели до Нового года, и воткнутая в черное небо белая, словно раскаленная прожекторной подсветкой, огромная игла Обелиска, и — главное — то, что он сам, Жерар Бюиссонье, стоит сейчас здесь, на этой опутанной неоновым серпантином улице, за тысячи миль от ближайшего французского порта.
Франция, Париж… Облетевшие каштаны и острые шиферные крыши, лабиринт узких горбатых переулков Монмартра, гул зимнего ветра в мостовых пролетах, медленное движение барж, тысячелетние камни и воздух, этот неповторимый воздух Парижа… Зачем только он оттуда уехал, зачем отправился искать признания на чужбине? Как можно было думать, что тебя поймут и оценят чужеземцы — после того, как не поняли соотечественники…
— Что ж, не ты первый, не ты последний, — пробормотал он вслух, зажигая спичку. — Утешайся хоть этим…
Человек стоял, сутуло опустив плечи, в понурой позе усталого мастерового. Но это не была радостная усталость после работы, и она пришла не сегодня и не вчера; уже несколько месяцев, ложась ли спать, просыпаясь ли, он чувствовал себя одинаково усталым — хронически усталым от этой собачьей жизни, от вечного безденежья, от несокрушимого равнодушия публики. И от сомнений, бороться с которыми становится все труднее.
Мы
Жанровые вещи, написанные на исторические сюжеты, тоже не имели успеха, хотя «Отъезд из Вокулёра» и удостоился, правда, нескольких благосклонных отзывов печати. Ему самому, всегда относившемуся к своим полотнам с придирчивой требовательностью, «Отъезд» нравился даже сейчас, спустя одиннадцать лет. Да, нравился ему, автору, но не публике. И неизвестно — кого же, наконец, следует отнести к категории ослов: публику или его самого, Жерара Бюиссонье?
Очевидно, приходится признать, что осел — это именно он. И что Дезире была тысячу раз права, когда заявила ему о своем нежелании продолжать игру в романтику и голодать к вящей славе искусства…
Во рту стало горько от попавшего на язык табачного сока. Бюиссонье сплюнул, развинтил и продул трубку, привычным движением пальца умял табак. Да, так она ему и сказала, именно такими словами, в позапрошлом году на Кот д’Азюр. Поездка в Жюан-ле-Пен, на которую ушли их последние сбережения, была ее затеей, сам он никогда не любил модных курортов…
— Если не ошибаюсь, сеньор Бюиссонье? — раздался за его спиной незнакомый голос, произнесший испанские слова с сильным иностранным акцентом.
Вздрогнув от неожиданности, он обернулся и увидел перед собой незнакомца — крепкого, небольшого роста, в свободного покроя светлом костюме и сдвинутой на затылок панаме.
— Не ошибаетесь, — с некоторым недоумением ответил Бюиссонье. — Чем могу служить?
Незнакомец добродушно улыбнулся:
— О, я просто увидел и взял смелость подойти! Я вчера… как это… имел быть в «Галериа Веласкес», на ваша экспозиция. Мое имя есть Брэдли, Аллан Райбэрн Брэдли.
— Очень приятно… — Бюиссонье пожал протянутую руку, та вцепилась энергично, с деловой хваткой. — Если вам удобнее, мы можем говорить по-английски.
— Неужто умеете? — обрадовался тот. — Тем лучше, будь я негр, не придется выламывать язык. Послушайте, мистер, вы сейчас свободны? Я бы предложил зайти пропустить по глотку — суббота ведь, в такой вечер грех не дать себе разрядку. Как вы на это смотрите?
Жерар ответил не сразу. Пить с незнакомыми он не любил, а тем более пить на чужой счет и не иметь возможности ответить встречным угощением.
— Спасибо, но я… сегодня меня не особенно тянет на выпивку, честно говоря…
— Бросьте, мистер! — Брэдли ободряюще потрепал его по локтю. — Бросьте, говорю, аппетит приходит во время еды. Впрочем, может, вы нацелились подцепить девочку? Нет? Тогда пошли! Пошли, что вам еще делать — вот так одному и торчать на улице?