У нас дома в далекие времена
Шрифт:
Дядя с восторгом согласился, возглавил процессию, и маленькая прогулка превратилась в большую. Наконец он привел гостей в какое-то место, окруженное высокими дамбами. Широкая панорама открывалась отсюда только в сторону моря, если же обернуться к суше, то взгляд упирался в окна рыбацких домиков, тесно прилепившихся к дамбе. И самое удивительное, что здесь, где все было на виду, дядя Кириак вдруг исчез. Юбиляра искали, искали, но нигде не могли обнаружить, пока не заглянули в окошко трактира и не увидели: виновник торжества стоял у стойки и опохмелялся!
Если я не ошибаюсь (должен,
Тетя Густхен постоянно утверждала, что она тяжело больна и что ее совсем замучила мигрень. Окружающий мир узнавал об этом, когда тетя повязывала голову «мигреневым платком», некогда белоснежным, но давно утратившим всякий цвет и структуру. Охватив лоб и виски, платок свисал на затылке двумя длинными унылыми концами. Бывало, что к мигрени присоединялась зубная боль (такое сочетание должно было вызывать более глубокое сочувствие!), в этом случае концы платка повязывались под подбородком, и тогда уже спереди торчали два серых хвостика.
Как только тетя надевала «мигреневый платок», говорить с ней о чем-либо ином, кроме мигрени, строго воспрещалось. С ослушниками тетя вела себя весьма язвительно. Если боли становились нестерпимыми, она укладывалась в постель, а на входной двери оставляла приколотую записку: «Я в постели и прошу не звонить. Ключ под циновкой».
Каждый, кто приходил,— будь то письмоносец, булочник или гость,— доставал из-под циновки ключ, не спрашивая ни о чем хозяйку, и делал в квартире все, что ему было надо.
Случалось иногда, что, несмотря на записку, из квартиры доносилась громкая игра на рояле. Это означало, что приехал мой отец, который в холостяцкие годы частенько играл с тетушкой в четыре руки. Перед музыкой не могла устоять даже ее головная боль. Но если кто-нибудь, услышав звуки фортепьяно, пренебрегал вывешенной запиской и звонил, то тетя Густхен выскакивала на порог и раздраженно заявляла:
— Ты что, читать не умеешь? Тут же написано, что я в постели!
После чего захлопывала дверь, предоставляя нарушителю право воспользоваться ключом. В доме же продолжали звучать мечтательные мелодии Шуберта или Шумана.
Больше всего тетя раздражалась, если кто-либо из родни утверждал, что он тоже болен. Она воспринимала это как дерзкое посягательство на свои благоприобретенные права. Больной в нашем роду была только она! Она перенесла все болезни, одна хуже другой! Ее племянница Фрида после рождения своего первенца пришла к тете Густхен и с нескрываемым торжеством рассказала во всех подробностях о перенесенных родах. По мере ее рассказа о подробностях и страшных муках тетино лицо вытягивалось все больше и больше, а выражение его становилось все кислее и кислее. Когда же племянница воскликнула под конец: «Вот видишь, тетя Густхен, этой болезни у тебя все-таки еще не было! А может, была?..» — тетушка выставила нахальную грешницу за дверь!
Некоторое время спустя тетя Густхен пришла к Фриде,— она была ее любимицей,— вручила ей столовое серебро и сказала замогильным голосом:
— Вот, возьми... все равно достанется тебе! Но монограмму не исправляй!
Тетушку участливо спросили, почему она вдруг решила раздавать свое имущество, на что последовало печальное разъяснение:
— Сегодня видела сон, в нынешнем году я помру.
— Ах, тетя Густхен, этого не может быть. Что же тебе приснилось?
— Снилось, будто гуляю я у Эйленриде. И вижу — ползет по дороге жук, а на каждом крыле у него по девятке, и тут раздается голос с неба: жжанн-ззанн! Жжан-ззанн!.. А ведь нынче тысяча восемьсот девяносто девятый год, и мне стукнет пятьдесят пять, значит, не миновать смерти!
Напрасно убеждали тетю Густхен, что господь бог вряд ли стал бы изъясняться с ней французскими словами, да к тому же такими исковерканными! Никакие уговоры не помогали, тетя Густхен твердо решила внять гласу божьему и скончаться в этом же году.
Чтобы успокоить ее, Фрида приняла столовое серебро. Она даже пользовалась им от случая к случаю, а по прошествии нескольких месяцев все-таки отдала граверу переделать монограмму, полагая: раз подарено — значит, подарено.
Однако в сочельник 1899 года к ней неожиданно приходит тетя Густхен и вместо того, чтобы преподнести подарок, требует назад свое серебро:
— По всей видимости, я в нынешнем году, пожалуй, еще не помру... а завтра у меня гости и понадобится серебро. Так что, милая Фрида, верни его мне!
Милая Фрида начала было отговариваться, но потом все же призналась, что переделала монограмму. Тетя Густхен была возмущена: значит, племянница спекулировала на ее смерти! Значит, она вовсе не любимая племянница, а вымогательница наследства! Тетя забрала свое столовое серебро и удалилась. Племянница Фрида больше его не видела. Впоследствии оно досталось — с монограммой Фриды — какому-то другому родственнику.
За свою долгую жизнь тетя Густхен, по достоверным сведениям, болела всего лишь дважды. Первый раз, когда она сломала ногу на улице во время гололеда и ее немедленно положили в больницу. Об этом событии она сообщила моему отцу в письме с припиской: «Слава богу, я утром надела чистое белье!»
В другой раз у тети Густхен было что-то с желудком. Она снова попала в больницу, где ее посадили на диету: белый хлеб и чай. Но планы врачей потерпели крах. Своим посетительницам — таким же старушкам, как она,— тетя Густхен заказывала любимые ею блюда: чечевичную похлебку и перченое рагу из гуся. Все это доставлялось тайком в больших глиняных кувшинах и подвешивалось под ее окном на ветках плюща. Комбинированный стол, однако, пошел ей на пользу, тетя заметно расцвела, и врачи очень гордились достигнутым успехом. На сей счет она, конечно, в душе посмеивалась, но жаловаться на самочувствие не перестала.