У великих истоков
Шрифт:
— Дверь в новый мир открылась мне внезапно! Вот об этом и хочу рассказать сегодня…
Усевшись поудобнее, Качалов продолжал:
— Это произошло в октябре семнадцатого… Мне тогда было чуть за сорок! Нечего греха таить — некоторые российские интеллигенты вели
Февральская революция дохнула воздухом митингов, собраний, выборов. Керенского многие из нас считали революционером и демократом. Все было интересно, ново, делало гражданином, поднимало в собственном мнении! Кадеты, эсеры, меньшевики — сколько оттенков «свободной» мысли! Выбирай любой… И только одна опасность, как нам тогда казалось, грозила новой жизни: большевики! Они для нас появились вместе с революцией. О них кричали в газетах, твердили на митингах. И пошло: «Долой войну! Долой эксплуататоров! Фабрики — рабочим! Землю — крестьянам! Социалистическая революция! Вся власть Советам!» А я в Советы не выбираю, — стало быть, это власть не моя, стало быть, она направлена против меня! Газеты трубили, на собраниях твердили, что большевики — узурпаторы, захватчики, насильники, что они рвутся к власти, враждебны русской культуре, моему очагу.
В сентябре на свободных общих выборах в Москве большевики получили большинство в семи крупнейших районных думах, на окраинах. Опасность, как нам казалось, нависла над Белокаменной. И вот она пришла реально — Октябрь.
В Петрограде в канун II съезда Советов, в разгар выборов по всей стране в Учредительное собрание, большевики почти бескровно захватили власть, арестовали членов Временного правительства. Керенский едва успел бежать и собирал в Гатчине верные полки. Но Москва — не Петроград. Москва — сердце России! Тотчас был создан из представителей всех партий Комитет общественной безопасности при городской думе. Командующий округом полковник Рябцев расстрелял в Кремле солдат 56-го полка, сагитированных большевиками. Многие интеллигенты тогда считали: как в 1812 году — подымется Москва и спасет Россию!
— Мне хочется рассказать не о том, что всем известно, — продолжал Качалов, — не о мыслях и чаяниях народа, а о наших настроениях тех дней, о настроениях людей, которые мыслили себя «над схваткой»! Не скучно ли, друзья?
— Что вы! Что вы! — раздалось вокруг.
— Тогда иду дальше… К тому времени наш театр имел свою студию. Она находилась в арендованном доме на Скобелевской, ныне Советской, площади, наискосок от дома генерал-губернатора, в котором с первых дней Февральской революции обосновался Московский Совет.
В первые месяцы Совет был меньшевистским. Но к Октябрю большинство перешло к большевикам. Дом генерал-губернатора стал штабом восстания.
Студия оказалась вблизи этого штаба. Театр в те дни, понятно, не играл, но все наши помыслы были прикованы к нему.
В том же доме, где помещалась студия, наверху находился детский сад нашего театра. Мы открыли его в войну, когда стало туго с продовольствием. Обычно в детском саду дежурили матери. В предоктябрьские дни эта обязанность перешла к отцам. Старшим был я.
Двадцать шестого октября семнадцатого года дети, приведенные с утра, так там и остались. Двадцать восемь ребятишек с разных концов города — куда их под выстрелами развозить! Продукты и дрова у нас имелись. Дети чувствовали себя отлично, то и дело забирались на подоконники: оттуда видна вся площадь!
Возле дома генерал-губернатора было оживленно. Входили и выходили вооруженные москвичи. По Тверской вниз к Охотному ряду рыли окопы, строили баррикады. У выходов с площади стояли патрули. Мы были отрезаны и пребывали как бы под охраной.
…Тут-то и подкралась беда. В последние дня два мы заметили, что неможется пятилетнему Мише, нашему любимцу. Но мальчик в необычной обстановке крепился, только выглядел смирнее обычного, плохо ел, мало играл. И вдруг слег. К ужасу своему, видим: ребенок горит, мечется, хрипит.
Хозяйка детского сада, немного смыслившая в медицине, всполошилась:
— Ребенок может задохнуться! Нужна операция!
Легко сказать — операция… Связи с городом у нас не было уже трое суток. А день, когда все это выяснилось, выдался особенно жаркий: из Козьмодемьянского переулка выскочил броневичок и обстрелял бывший генерал-губернаторский дом. Оттуда такая пошла жарня, что даже в дрожь бросало! Броневичок быстро дал тягу. Вскоре на площадь на рысях прискакала артиллерия, прибыли самокатчики. Все разместились, как на передовой.
Изредка появлялись санитарные машины, закрытые каретки. Раненых прямо на руках заносили в дом Совета. Все это мы видели из окон. Стало быть, в Совете есть перевязочный пункт, а может, и лазарет… Но как отправиться к большевикам в самый их штаб?.. Да и не впустят, наверное. А коли впустят, могут и не выпустить — возьмут, чего доброго, заложником… Станут они спасать наших детей! Да и кто? Врачей, вероятно, нет, орудуют санитары. Ребенку не поможешь, только сам пропадешь! Погибнет известный актер… Признаться, приходили и такие смешные мысли…
А мальчик метался, синел, сердце сжималось от жалости. И я решился. В глухую ночь, провожаемый причитаниями хозяйки, отправился я в дом, еще недавно принадлежавший генерал-губернатору.
Плотный, как занавес, ливень сразу накрыл меня. Непрерывный плеск и мягкий шорох воды наполняли темноту. Изредка стреляли то вдалеке, то как будто совсем рядом… Я пробрался вдоль стен домов, потом стремглав перемахнул Тверскую и, никем не замеченный в кромешной тьме, подошел к дверям…
Часового снаружи не было. Трусил я изрядно, воображая себя Виргилием, отправляющимся в подземное царство… Подбадривая себя, решил сразу всего не говорить, а в случае чего дать стрекача! Собравшись с духом, рывком открыл дверь… Меня ослепил яркий свет.
— Закройте дверь, — услышал я повелительный спокойный голос.
Передо мной стоял человек лет тридцати, в простом черном пальто, перехваченном ремнем, в кепке, с винтовкой в руке. Большие серые, слегка выпуклые глаза на резко очерченном лице глядели очень внимательно.
— Ваш пропуск.
— Пропуска у меня нет, — сказал я невозмутимо, сам изумляясь охватившему меня спокойствию. — Я артист. — И назвал свою фамилию.
Тут я услышал:
— В пьесе «На дне» играете. Барона. Я вас видел, товарищ Качалов!