Убежище 3/9 (сборник)
Шрифт:
Я это терпеть не могла…
И если бы Иосиф не настаивал, я ни за что не стала бы жить там все лето. Но он настаивал («Нельзя думать только о себе… В Москве такая духота… Это для твоего же блага… Свежий воздух полезен для ребенка… Я буду приезжать по выходным…»). И я там жила. Все лето – до самых родов.
Я помню.
Каждый день я ходила гулять к болоту, подыхая со скуки, подыхая от ревности. Каждый день я считала, сколько еще осталось этих ужасных дней. До выходных. До конца лета. До родов. Каждый день я слушала похотливое мяуканье Эльзы, воркование
Дядя Леша был шизофреником, алкоголиком, убежденным христианином, патриотом, монархистом, антисемитом и философом. Опасное сочетание.
Каждый день он попеременно надевал одну из трех своих одинаковых белых рубашек. Различались эти рубашки только надписями, вышитыми на спине неумелым крупным крестиком: «Россия для русских», «Спаси и сохрани» и «С пидарами не пью».
В «кабинете» дяди Леши все стены были увешаны иконами с ликами святых, большими календарями с видами среднерусской возвышенности, а также портретами русских царей в золоченых рамах. Вдоль стен тянулись стройные ряды пустых бутылок.
По вечерам дядя Леша крутил диск мертвого телефона, из которого торчал черный обстриженный локон никуда не ведущего шнура, и доверительно что-то бубнил в ватную тишину растрескавшейся красной трубки. О чем-то просил, докладывал, отчитывался, договаривался…
По воскресеньям дядя Леша часто совершал паломничества в звенигородский Саввино-Сторожевский монастырь. После чего там же, в Звенигороде, заходил в свой любимый кабак «У Патрикеевны», садился на свое любимое место – у кадки с пальмой, за стол, накрытый бардовой бархатной скатертью, и заказывал сначала картошку с грибами и апельсиновый сок, а потом графин водки – и нажирался до потери памяти. Домой дядя Леша обычно возвращался на рассвете следующего дня. И если его спрашивали, где он шлялся всю ночь, он заплетающимся языком отвечал, что гулял в лесу и видел там чудеса. Реже признавался, что пугал прохожих. Несколько раз местные заядлые грибники, выходившие на охоту с утра пораньше, действительно заставали его за этим странным занятием. Дядя Леша стоял, притаившись за деревом, и странно подхихикивал. А когда кто-нибудь проходил мимо, он выскакивал из своего укрытия, размахивая руками и дико крича: «У-у-у!»
Но вообще-то в поселке дядю Лешу жалели и уважали – особенно сильно уважали с тех пор, как в один из воскресных вечеров ему явилась дева Мария. Об этом инциденте дядя Леша рассказывал часто и с удовольствием.
Он как раз недавно вышел из «Патрикеевны» и, пошатываясь, углублялся в лес, когда вдруг заметил ее. Дева Мария сидела на березе – на самом верху – и улыбалась дяде Леше мудрой улыбкой. Он попытался затеять с ней разговор, но она упорно молчала и только все улыбалась, улыбалась загадочно, как Чеширский кот. А потом она поманила его пальцем – и дядя Леша послушно полез на березу. Уж очень ему хотелось получше ее разглядеть, а может быть, даже потрогать, если она вдруг позволит. Однако когда до девы оставалось карабкаться всего ничего, она медленно растворилась в воздухе – и дядя Леша от неожиданности упал.
Он сломал себе ногу, вывихнул руку и проколол веткой глаз.
Ко мне у дяди Леши отношение было сложное. С одной стороны, что-то во мне его явно настораживало. Что именно, он и сам до конца не понимал. То ли форма носа. То ли политические убеждения. То ли религиозные убеждения – их отсутствие…
– Ты почему крест не носишь? – спрашивал иногда дядя Леша и тут же вяло махал рукой: мол, можешь не отвечать, мне-то что, плевать я хотел…
С другой стороны – я почти всегда давала ему денег «на опохмелиться». Кроме того, я «читала книжки» и, значит, «была умная» – это, как ни странно, тоже шло в плюс. Когда дядя Леша был в хорошем расположении духа и относительно трезв, он не прочь был побеседовать о литературе.
– Ты Пушкина любишь?
– Угу.
– Пушкин – это наше все…
Киваю.
– Он, между прочим, и про нас написал.
– Про кого – «про вас»?
– Кругом простерлись по холмам вовек не рубленные рощи, издавна почивают там угодника святые мощи… Это про наш монастырь, ясно? В Звенигороде который. Угодник – это святой Савва.
– Да? Интересно.
Когда-то давным-давно дядя Леша тоже, видимо, «читал книжки» и «был умный»…
– А ты Булгакова-то читала?
– Читала.
– Он, между прочим, правильные вещи писал, Булгаков.
– Ну да.
– Я вот, например, кое-чего раньше вообще не понимал. До того, как встретился с…
– Я поняла, поняла. – Слушать еще раз историю про знаменательное падение с березы совершенно не хотелось.
– Так вот, я раньше неправильно понимал эпиграф к «Мастеру и Маргарите». Ты хоть помнишь, какой там эпиграф, а, образованная?
– Ну, помню.
– Я, это, тот… кто вечно хочет… ну, как там?
– Зла.
– Во-во, зла… И вечно совершает благо… Раньше я не понимал, почему.
– Почему он выбрал такой эпиграф?
– Да нет! Почему хочет зла, а совершает благо.
– И почему же?
– А потому что – Россия.
– Что Россия?
– Потому что земля русская. Здесь зла нету. Нечистая сила есть, а зла – ни-ни.
Молчу.
– Я знаю, что говорю, уж ты поверь мне. Иногда мы вылезаем сюда.
– Кто «мы»?
Лицо дяди Леши приобретает вдруг удивительно вменяемое выражение.
– Мы. Нечистые. Иногда мы просто хотим поесть. Или, например, поиграть. Но разве ж это зло? Какое же это зло? Это не зло. Я прав?
– Ну… наверное, правы.
Шизофреническая дядилешина логика была мне абсолютно недоступна. Возможно, он действительно был прав.
Закончилось наше с дядей Лешей общение довольно неприятно. Это было в последний день моей дачной жизни – вечером того же дня у меня начались схватки и меня отвезли в больницу.
Было жарко. Ужасно жарко. Я шла прогуляться по лесу, когда в калитку нетвердыми шагами зашел дядя Леша.
От него несло потом и водочным перегаром. Грязная, местами разорванная рубаха была надета швами наружу. Маленький золотой крестик висел криво, запутавшись в седых лохмах у него на груди. Один его глаз – тот, что был зрячим, – заплыл, превратившись в маленькую злобную щелочку в центре гигантского фиолетового синяка. Покачиваясь из стороны в сторону, он подошел ко мне и сказал: