Убежище 3/9
Шрифт:
– Ты Пушкина любишь?
– Угу.
– Пушкин – это наше все…
Киваю.
– Он, между прочим, и про нас написал.
– Про кого – про вас?
– «Кругом простерлись по холмам вовек не рубленные рощи, издавна почивают там угодника святые мощи…» Это про наш монастырь, ясно? В Звенигороде который. «Угодник» – это святой Савва.
– Да? Интересно.
Когда-то давным-давно дядя Леша тоже, видимо, «читал книжки» и «был умный»…
– А ты Булгакова-то читала?
– Читала.
– Он, между прочим, правильные вещи
– Ну да.
– Я вот, например, кое-чего раньше вообще не понимал. До того, как встретился с…
– Я поняла, поняла, – слушать еще раз историю про знаменательное падение с березы совершенно не хотелось.
– Так вот, я раньше неправильно понимал эпиграф к «Мастеру и Маргарите». Ты хоть помнишь, какой там эпиграф, а, образованная?
– Ну, помню.
– Я, это, тот… кто вечно хочет… ну, как там?
– Зла.
– Во-во, зла… И вечно совершает благо… Раньше я не понимал, почему.
– Почему он выбрал такой эпиграф?
– Да нет! Почему хочет зла, а совершает благо.
– И почему же?
– А потому что – Россия.
– Что – «Россия»?
– Потому что земля русская. Здесь зла нету. Нечистая сила есть, а зла – ни-ни.
Молчу.
– Я знаю, что говорю – уж ты поверь мне. Иногда мы вылезаем сюда.
– Кто – «мы»?
Лицо дяди Леши приобретает вдруг удивительно вменяемое выражение.
– Мы. Нечистые. Иногда мы просто хотим поесть. Или, например, поиграть. Но разве ж это зло? Какое же это зло? Это не зло. Я прав?
– Ну… наверное, правы.
Шизофреническая дяди Лешина логика была мне абсолютно недоступна. Возможно, он действительно был прав.
Закончилось наше с дядей Лешей общение довольно неприятно. Это было в последний день моей дачной жизни – вечером того же дня у меня начались схватки и меня отвезли в больницу.
Было жарко. Ужасно жарко. Я шла прогуляться по лесу, когда в калитку нетвердыми шагами зашел дядя Леша.
От него несло потом и водочным перегаром. Грязная, местами разорванная рубаха была надета швами наружу. Маленький золотой крестик висел криво, запутавшись в седых лохмах у него на груди. Один его глаз – тот, что был зрячим – заплыл, превратившись в маленькую злобную щелочку в центре гигантского фиолетового синяка. Покачиваясь из стороны в сторону, он подошел ко мне и сказал:
– Ты знаешь, что я видел деву Марию, а?
– Знаю, знаю, – отмахнулась я и отступила на пару шагов, чтобы не вдыхать его запах.
– Я видел ее на березе.
– Да. Вы рассказывали.
– Нет. Об этом я не рассказывал. Я видел ее снова. Я видел ее сегодня. На этот раз мне удалось подобраться поближе… И… и…
– И – что? – почти заинтересовалась я.
– И – ты еще спрашиваешь меня? Ты? Т-ты-х-кх? – от возмущения дядя Леша поперхнулся слюной, закашлялся.
– Да нет, не хотите – не рассказывайте, конечно, – я поняла, что пора прекращать этот разговор.
– Нет уж, я расскажу. А ты послушаешь. У нее
– У девы Марии?
– У той твари, что сидела сегодня на березе. И еще у нее… у нее было твое лицо, с-сука!
Я инстинктивно прикрыла руками живот и попятилась к дому. Медленно, задом – как-то очень уж не хотелось поворачиваться к нему спиной. Он пошел следом за мной. Он говорил:
– Ты не дева Мария. Ты не дева Мария. Ты не дева Мария. Ты не дева Мария.
Господи, ну чего ж ты столько водки-то жрешь, идиот, да еще, наверное, не закусываешь?.. псих ненормальный…
– Ну, естественно, дядя Леш, я не дева Мария, – примирительно согласилась я.
– Ты не дева Мария. Дева Мария была русская.
Я хихикнула.
– А ты жидовка. Жидовское отродье. Вы Христа погубили!
У дяди Леши сильно задрожала нижняя губа. Он, кажется, собирался плакать.
– Да вы успокойтесь… вы, это… не нервничайте, дядя Леш… Сейчас я вам Галину Сергеевну позову… Она вас спать положит…
– Ты не дева Мария, – всхлипнул он. – И пусть они мне не говорят. Ты – Манья. Манья. Старуха с клюкой, которая бродит по свету и ищет своего загубленного сына… Это не я сказал. Это знающий человек сказал! В 1881 году…
– Чайку? Вафельки? Печеньица? Проводница глядит на меня заискивающе и плотоядно. Она пролезла в купе только наполовину – видимо, лень втягивать внутрь огромный зад – и выразительно тискает в когтистых лапах упаковку печенья «Юбилейное».
Молча отрицательно качаю головой.
Чуть помедлив, она все же вползает в купе.
– Я вам сейчас полочку разложу, ладно? Вы только встаньте.
Я продолжаю лежать.
– Встаньте, встаньте! – она делает идиотские жесты руками: вверх-вниз, вверх-вниз, как будто взвешивает невидимый мешок картошки.
Я встаю и выхожу в коридор. У нее в руках неожиданно появляется что-то вроде гигантского гаечного ключа, и она агрессивно тычет им куда-то в основание плюшевого салатового диванчика. Через пару секунд она ловко выворачивает диванчик наизнанку, превращает его в узкую пластиковую полку. Матрас, шерстяное одеяло и подушка со следами чьей-то древней, застиранной крови пристегнуты к полке серыми синтетическими ремнями.
– Пожалуйста. Битэ! – она улыбается во весь рот.
Я захожу в купе и снова ложусь, прямо поверх ремней.
Она стоит в проходе и пялится на меня. Наконец снова разлепляет свои изгаженные комками перламутровой помады губищи и говорит:
– А у меня к вам маленькая просьбочка будет… Эншульдигунг битэ…
«Уходи. Уходи, кукла. Ну уходи же! У меня осталось так мало времени…»
– Вы с собой сигаретки везете? – спрашивает она.
Снова качаю головой.
– Можно я тогда вам свой блок принесу? Нам, понимаете какое дело, нельзя через таможню перевозить. Ферштейн? А вам ведь это все равно. Вам один блок разрешается… Я вам принесу, ладно? Вам можно, вам разрешается.