Убийственное лето
Шрифт:
Приехав в деревню, я застал Коньяту и мать на кухне, они смотрели телек. Мать одновременно гладила белье. Она выключила телевизор, и я рассказал о том, что видел в больнице. Два-три раза мне приходилось кое-что по второму разу объяснять Коньяте, которая повторяла: «Что, что?» Бу-Бу не ужинал дома, и осталась тушеная баранина. Однако я сказал, что не хочу есть. Бутерброд, купленный в Драгиньяне, застрял у меня в горле.
Я спросил мать: «Ты знаешь, кто был тот шофер, который привез механическое пианино, когда я был мальчишкой?» Она ответила: «Я даже нашла накладную. И показала ее девочке. Его зовут Жан Лебаллек. В тот вечер меня не было дома, я ходила к Массиням – именно тогда умер их старик. Но я
Она пошла за накладной, а я поговорил с Коньятой. В глазах у нее застыли слезинки. Она переживала, думая о том, каково Эне в сумасшедшем доме. И сказала глухим, очень громким и ровным голосом: «Жан Лебаллек и его шурин. Они сидели в этой комнате вместе с твоим бедным отцом. Я хорошо помню тот день – понедельник в ноябре 1955 года. Как раз обильно выпал снег. Они привезли пианино и выпили вина, тут, в этой самой комнате, и ты стоял здесь тоже, тебе было десять лет».
Я ничего не помнил. Осталось только смутное впечатление чего-то знакомого при виде лица Туре и особенно Лебаллека, когда он, уставившись на карабин, бросил: «Что за игрушки?». Я долго втолковывал Коньяте, пока она поняла мой вопрос: «Когда ты об этом рассказала ей?». Коньята ответила: «Девочке? За два дня до ее дня рождения, когда она поехала повидаться с учительницей и так поздно вернулась».
Я сидел у стола, положив руки на колени. Мне хотелось все обдумать, но никак не удавалось сосредоточиться. Я даже не знал, о чем мне думать. Какое отношение к этой-истории имели пианино, мой отец и зимний день двадцать лет назад? Я чувствовал себя выпотрошенным, застывшим.
Мать положила передо мной какую-то бумагу. Та самая накладная. На ней фамилии – Фарральдо, Лебаллека, моего отца. Дата наверху – 19 ноября 1955 года, а мой отец вывел внизу 21-е. Я поглядел на Коньяту и на мать. Затем сказал: «Ничего не понимаю. Зачем ей понадобился этот шофер? Она ведь тогда еще не родилась». Хотя я говорил тихо, словно для самого себя, Коньята все поняла и сказала: «Ноябрь 1955 года. Это за восемь месяцев до ее рождения. А отец ее неизвестен. Если ты все еще не понимаешь, зачем она пыталась выяснить, кто он такой, значит, ты решительно глуп».
Я поглядел на будильник и сказал матери, что поеду в гараж вернуть машину хозяину. Она спросила: «Что так поздно?» Было почти одиннадцать. Но мне надо было повидать Еву Браун, я не мог ждать до утра. Я сказал им: «Идите спать. Мы еще все обсудим». Перед тем как выйти, выпил два стакана воды из-под крана.
В одном из окон у Евы Браун горел свет. Я постучал в стеклянную дверь кухни. Помню, была такая яркая луна, что я увидел свое отражение в стекле. Отошел на несколько шагов и сказал довольно громко: «Это я, Флоримон». Какое-то время мне казалось, что она не слышит, я уже собрался повторить, как в кухне зажегся свет и дверь открылась.
Ева Браун накинула на ночную сорочку халат и завязала пояс. Волосы были стянуты лентой. Открывая, она широко улыбнулась, наверное подумав, что раз я не дождался утра, значит, у меня приятные новости. Но едва увидела меня, помрачнела.
Войдя на кухню, я прислонился к стене. Она предложила сесть, но я только покачал головой. Глядя на нее – у нее такие же глаза, как у дочери, – я сказал: «Мне надо знать всю правду. Я так больше не могу. Разве вы не видите, что я не могу? Что произошло в Арраме в ноябре 1955 года?».
Вы уже знаете, что рассказала мне Ева Браун в ту ночь, – ведь вы были у нее вчера, – наверно, теми же словами, которыми отвечала все эти годы, когда Эна забрасывала ее вопросами.
Я прервал тещу только раз: в ту минуту, когда сообразил, что Эна могла подумать, будто тот итальянец, черноглазый и усатый, был мой отец. Я задохнулся от возмущения. Я не нашелся даже, как объяснить, что это невозможно. Да и как объяснить? Невозможно, и все тут.
Взяв себя в руки я дослушал Еву Браун до конца. О ее знакомстве с Девинем во время войны в Германии. О том, как их семейное счастье было во время поездки в Гренобль разрушено девочкой, которую все звали Эна. Я снова услышал о собаке, которую она кормила под столом мясом. Ева Браун сидела на ступеньках лестницы наверх и упорно не поднимала глаз. Говорила печальным монотонным голосом, но достаточно громким, чтобы мне было слышно. Я сел рядом.
Наконец она сказала, что именно по вине ее пятнадцатилетней дочери оказался в параличе от удара по голове лопатой тот, кого Эна называла отцом. Теща хотела объяснить что-то, но разрыдалась. Я положил ей руку на плечо, мол, не надо объяснять. Дома, придя в себя, Габриель сказал, что упал с лестницы, когда обрезал дерево, а доктор Конт сделал вид, что поверил.
После этого мы долго молчали. Ева Браун плакала. Единственная четкая мысль, пробивавшаяся сквозь другие, более смутные, была та, что я убил двоих, неверно истолковывая некоторые обстоятельства, по навету Они не знали ее и не знали, что она могла быть дочерью одного из них. Эна их разыскала, когда увидела механическое пианино. Мой отец умер, тогда она решила использовать меня, чтобы наказать остальных.
Я сказал Еве Браун: «Сколько помню отца, он не мог быть одним из тех, кто тогда напал на вас». Она ответила: «Я знаю. И моя дочь в последние дни тоже это знала. В ту ночь, когда ваш брат выиграл гонку, она ночевала здесь и тоже поняла это, я уверена. И уехала для того, чтобы найти человека по прозвищу Итальянец». Я попытался вспомнить, какой Эна была в последние дни. Со мной она вела себя совсем иначе. И нежней и вроде так, словно я снова стал тем, с кем она танцевала в «Бинг-Банге».
Был уже час ночи, когда я спросил у Евы Браун: «Разве она не говорила вам, что вбила себе в голову?» Та печально сказала: «Она боялась, что я стану мешать ей. Извините, но я хотела увидеть фотографию вашего отца. А в день свадьбы ваша тетка, довольная, что имеет портрет своего мужа, показала его нам, мне и мадемуазель Дье, это был подарок Элианы. И тогда я поняла, что моя дочь обманула меня и предъявила портрет вашего дяди, а не отца».
С секунду уставясь мне в глаза, она опять опустила голову и продолжала: «Я очень испугалась, я ведь верующая, а ваш брак уже был заключен. Тогда я сходила на кладбище. На могиле вашего отца есть фотография в мраморной рамке, у него там тоже черные глаза и усы. Воспоминания о том человеке с годами стерлись, но я сразу увидела, что это не то лицо». И повторяла: «Простите меня».
Я встал и спросил: «Вы ей сказали об этом, когда она у вас ночевала?» Ева Браун кивнула. И я вспомнил, что на другой день Эна пожелала пойти на кладбище вместе с нашей матерью и пробыла там одну минуту. Значит, она пошла проверить. Я спросил: «Почему вы думаете, что она отправилась на поиски Итальянца, если не говорила вам, что задумала?» Ева Браун ответила не сразу. Встала, открыла нижний ящик буфета. За стопкой тарелок лежал сверток в тряпке с синими квадратами. Этот тяжелый сверток она выложила на стол передо мной. И сказала в слезах: «Она просила отдать ей это, а я отказалась».
Развернув тряпку, я увидел американский пистолет в кобуре из грубой материи защитного цвета и с ремешком из той же материи. Я взял его в руки. Я лучше разбираюсь в ружьях, но этот пистолет мне известен: кольт 45-го калибра, он был на вооружении американской армии в обе мировые войны. Пистолет был в хорошем состоянии. Ева Браун сказала, что Габриель Девинь раздобыл его в 1945 году, когда работал на американцев в Фульде. И добавила, что постоянно перекладывала его с места на место, чтобы дочь не могла найти.