Учитель цинизма
Шрифт:
1 …Вот так всегда. Только придумаешь что-нибудь, сразу все не работает, сбоит, падает. И ничего не получается. Или хочется чего-то совсем другого. Например, расписать пулю.
Я не брал в руки шашек уже лет тридцать, наверное. Но еще мог бы – перемесить плаху, дать снять, вольтануть и, постреливая глазами по сторонам – на месте ли прикрытие? – сдать налапнику пан-преф.
Да нет, это все мечты. Колоду заряжать я никогда толком не умел. Так, по мелочи все. Не то что братья Просидинги. Вот они – да, настоящие интуиты, клевые рюхачи, матерые сифоны выкатывали в академии по куску, случалось. А я так, пописать пришел по пятачку в «сочинку» с лохами. Но тоже свой червончик за вечерочек мог собрать. Если клиент теплый и все порывается какой-то невозможный
Но потом мне это дело осточертело. Я еще расскажу, как это случилось. И никакого отношения к совести это, в общем, не имеет. Я ведь всегда (ну почти) играл честно (ну почти), если уж клиент совсем варежку разинет и тебе карты прямо в нос тычет – ну как тут не посмотреть? – невежливо даже отворачиваться, как говорится – посмотри в карты соседа, в свои всегда успеешь. А вообще-то я на одной только психологии работал.
Но до братьев мне всегда было далеко.
2 …Имя себе они придумали так. Взяли газету «Moscow News» и ткнули в первое попавшееся слово – оно оказалось proceeding. Так себя и назвали. Я даже не уверен, сверились ли они по словарю, что оно, собственно, по-английски значит. Впрочем, младший брат – Григорий Просидинг – неплохо знал английский, да и старший – Михаил – тоже был человек разнообразных познаний. А как звучит-то: Просидинги! – прямо «Эх, прокачу!». Только круче. Но тогда все мы были ох как круты – мехмат, второй курс. Близко не подходи.
Да еще такие, блин, самостоятельные – клейма негде ставить! В общаге живем, не то что «москвичи» – маменькины детки: прежде в школу ходили, теперь в универ – и ничего в их жизни по существу не изменилось. А мы – совсем другое дело: погрузились по самые ноздри в суровое бытие и познание жизни, сопряженное с пьянством, нищим существованием, девицами – разнообразными, пивными – одними и теми же – и с прочими развлечениями и увеселениями. Правда жизни по всей морде.
3 …Сейчас все вроде бы знают, что на мехмате в 70-е годы была расовая дискриминация: евреев на факультет не принимали, кроме двух-трех на курс – выставочных. А ведь была и другая дискриминация – для немосквичей. Одна радость – в отличие от негласного запрета на прием евреев, которых валили втихую, для иногородних условия были официально объявлены, и их никто не менял в процессе приемных испытаний, что вообще-то для родной советской власти было совсем нехарактерно: она всегда требовала от своих граждан исполнения законов, а вот для нее самой – закон не писан.
На мехмат было два разных конкурса. В мой год на отделении математики проходной балл для москвичей был 18, на механике, кажется, вообще 16, а для иногородних – на 3 балла больше: 21 на математике, 19 на механике. Максимальный возможный балл на вступительных был 25 – четыре экзамена: математика письменная, математика устная, сочинение и физика устная, плюс средний балл аттестата. Три балла разницы – это очень серьезно. Москвичу, поступающему на механику, было достаточно все экзамены сдать на тройки, и если у него средний балл школьного аттестата 4 (а меньше не было почти ни у кого, кто на мехмат шел), то всё – студент. Другое дело, что тройку на письменной математике еще надо получить. Это, может, и не так сложно, но некоторые познания все-таки требовались. А иногороднему-то нужно получать на балл больше чуть ли не на каждом экзамене. Объяснялась такая вопиющая несправедливость элементарно: ограниченным числом мест в общаге – и ни у кого никакого, даже тихого, ропота не вызывала.
И вот мои друзья – иногородние обитатели общаги, все как один прошедшие по этому неправедному конкурсу, – увлекли меня в свое суровое бытие. А поскольку был я москвич, в общаге меня никак не прописывали. И жил я все эти счастливые годы без прописки и без подушки, поскольку белье можно было сменить и без паспорта, а вот подушку получить – никак нельзя. Так и спал сирота из Сибири на свитерке, сложенном вчетверо, почти четыре года своей бесшабашной юности.
Наша общага была то еще пристанище блаженства и радости. Младшие курсы мехмата жили в ФДС – Филиале Дома студента на Ломоносовском, а старшие – в ГЗ, то бишь Главном здании, в том самом Дворце науки, который растиражирован на множестве открыток, значков, буклетов и прочей продукции. Этот домик в 32 этажа и есть огромная и на редкость бестолковая общага. Площадь учебных аудиторий в нем ничтожна, а все остальное – место обитания студентов, аспирантов и преподавателей, бесконечные рекреации и коридоры.
Меня туда давно не пускают. Да я и не стремлюсь.
А начиналось все в Шестерке – шестом корпусе ФДС.
4 …На первой же лекции по матанализу наш профессор Сергей Борисович Стечкин слегка встряхнул аудиторию: «Вот вы тут сидите и думаете, что будете заниматься математикой. Хочу вас огорчить. Математикой из вас будет заниматься человек пять, не больше, а у остальных будет совсем другая судьба. Большинство станет программистами».
Мы не поверили ему. А он, конечно, оказался прав. В моем случае попадание оказалось стопроцентным – после окончания университета я стал именно программистом.
А ведь на первых курсах мы относились к программированию свысока – прикладуха какая-то. Мы-то теоретики – белая кость, голубая кровь, адепты чистого разума.
Сергей Борисович – иначе Сербор, его у нас по-другому и не называли, – объяснив, что мы никакие не математики и стать ими у нас шансов почти нет, на этом не остановился. Он запретил записывать свои лекции: «Процесс записи вас будет отвлекать от сути дела. Когда надо будет что-то записать, я вам скажу: «Итак, дальше записываем».
Однажды он пришел на лекцию в красной рубахе и сел на стол. «Поздравьте меня, у меня родилась дочь». Мы обалдели и устроили ему овацию. Сербор казался нам глубоким стариком, хотя ему было всего 58 лет. Он женился на своей аспирантке. И неудивительно, что молодая женщина влюбилась в него. Мы все были немного влюблены в своего профессора.
Он поражал какой-то необыкновенной внутренней свободой. Например, приходил на экзамен (вот на экзамене к нему лучше было не попадать), разворачивал «L’Humanite», доставал розовую мыльницу, которую носил с собой в качестве пепельницы, и закуривал длиннейшую сигарету «Ява-100». Мы-то курили что попроще и покрепче. А у него эта бесконечная сигарета держалась в специальной складке на нижней губе – он мог открыть рот, а сигарета не падала. Это был его фирменный трюк.
Привычная сигарета вышла Сербору боком. В универе началась борьба с курением, и на факультете появились пожарные в зеленых форменных рубашках. Они следили, чтобы курили только в специально отведенных для этого местах – попросту на лестничных площадках. И вот во время экзамена в аудиторию заглянул зеленый хранитель порядка и этак ласково пригласил нашего Сербора выйти с ним. Вернулся профессор несколько растерянным. Как утверждали очевидцы, Сербора оштрафовали на 50 рублей. Это не стало, наверное, катастрофическим ударом по его бюджету, получал он поболе, чем мы со своими четырьмя червонцами стипендии, но впечатление на него явно произвело. Во всяком случае, больше мы не видели его потягивающим в аудитории любимую «Яву-100», и розовая мыльница пропала.
Когда настала пора в конце второго курса выбирать научного руководителя, к Стечкину выстроилась целая очередь. Взял он не всех. Но вот Аркадия взял. И Аркадий занимался у него объектами с красивым названием «сплайны» – если, конечно, оставалось время от неотложных дел.
Курс матанализа Сербор, как и положено, начал с теории действительного числа. Он вводил действительное число через сечения Дедекинда. Как утверждает Владимир Андреевич Успенский, ударение в фамилии этого знаменитейшего немецкого математика следует ставить на первом слоге, но сколько я ни тренировался, нормально произнести «Дедекинд», а тем более «дедекиндовы сечения» у меня не получается – наверное, потому что Стечкин говорил «Дедекинд», и этот юношеский вывих консервативному лечению не поддается.