Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене
Шрифт:
Чем дальше, тем «La Voix du Peuple» все больше вызывал у Герцена чувство неудовлетворения. Влиять на европейское революционное движение — это скорее цель Бакунина Герцену же близки судьбы России. На них он хотел бы влиять. Но он еще не пришел к четкой идее создания Вольной русской типографии. А тем более — организации тех каналов, по которым свободное русское слово могло бы проникать в Россию, — а иначе к чему оно? Только для самоуслаждения или для питания падких на сенсацию европейских журналистов…
«La Voix du Peuple» существовал недолго, около восьми месяцев. Сазонов вскоре из него ушел, не поладив с Прудоном.
В сущности, социализм Прудона с сильным запашком анархизма никогда не удовлетворял Герцена. Он однажды заметил:
— Прудон не настолько раскрыл дверь в социализм, чтобы можно было туда пройти…
При всем первоначальном уважении к Прудону Герцен никогда не стоял перед ним коленопреклоненным в молитвенном экстазе и всегда ценил в его учении больше метод, чем сущность.
— Чтение Прудона, — сказал он, — как чтение Гегеля, дает особый прием, оттачивает оружие, дает не результаты, а средства.
Именно в этом смысле Герцен приравнивал «Философию нищеты» Прудона к «Феноменологии» Гегеля.
Некоторое время Герцен, ценя способности Прудона и его прямую натуру, предпочитал закрывать глаза на «темные стороны этого огромного таланта». Но с годами разочарование стало все сильнее овладевать Герценом. Он начал примечать в облике Прудона перемены, которые ему казались гибельными. «Упрямый безансонский мужик» явно терял свое революционное упорство, изменял самому себе. Уже в 1848 году Герцен писал Марии Каспаровне Рейхель:
«Читаю теперь 3-й том Прудона… И вот над ним тоже свершился рок… Человек, который смог написать целый том (в 200 с лишним страниц) римско-католической клеветы против женщины — не свободный человек…»
А еще через несколько дней:
«Давно мне не было так невыразимо больно, как при чтении книги Прудона».
Чем больше Герцен вникал в новую книгу Прудона «О справедливости в церкви и революции», тем больше он видел, что этот человек, некогда такой сильный, ныне надломлен.
Покаянное открытое письмо Прудона префекту парижской полиции Карлье, напечатанное в «La Voix du Peuple» с отречением от политики и антиправительственной деятельности, вызвало горестное замечание Герцена: «Нет, цельных натур больше не существует… Все простужены из-за холода…»
Болезненно поразило Герцена отношение Прудона к восстанию в Польше. «Прудон, — заявил Герцен, — с ужасным бесчеловечьем упрекал Польшу, что „она не хочет умирать“».
Из Герцена выветрились последние остатки былого уважения к Прудону. Теперь он выражается о нем так: «…народы решительно не хотят… почтенного убожества по Прудону…»
Сходную реакцию вызвало это и у Маркса, заметившего, что Прудон в своем сочинении «Мир и война» «обнаруживает в честь царя цинизм, достойный кретина».
Надгробное слово Герцена о Прудоне тоже, в сущности, отмечало только силу его метода, напоминало, что он был силен не в созидательном утверждении, а в отрицательной критике:
«Может, он и думал, что умел лечить, но сила его была не в лечении, а в рассечении трупов».
Под бормотание колес…
Всюду встречи безотрадные,
Ищешь, суетный, людей,
А встречаешь трупы хладные
Иль бессмысленных детей.
Осколок Великой французской революции застрял в излюбленном ею слове «декрет». Но то, что было когда-то взрывом революционной бури, опрокидывало старый порядок, ныне, в середине XIX века, выродилось в казенный окрик из полицейской части. Декретами теперь называются распоряжения нового префекта парижской полиции Пьера Карлье, сменившего Ребильо. Он некоторым образом тоже мог считаться и агентом русской полиции, поскольку ревностно выполнял прямые поручения III отделения — в отношении эмигрантов, конечно, В праздничные дни он нацеплял на грудь русский орден, пожалованный ему Николаем. Он являлся в некотором роде новатором: он изобрел, как отметил это Герцен, «ремни с кистенями, чтобы разгонять народ». Карлье делал свое мрачное дело с садическим наслаждением, являясь, так сказать, и полицейским идеологом, автором программы борьбы с «возмутителями народа». Его обессмертил Маркс, назвав «грязной и пошлой карикатурой на Фуше…».
Одного из его декретов удостоился Герцен: весной пятидесятого года Карлье издал декрет о немедленной высылке Герцена уже не из Парижа, а из пределов Франции с запрещением возвращаться туда под страхом тюремного заключения. Итак, после России — Франция.
В том же году петербургский уголовный суд постановил по личному приказу Николая I:
«Согласно высочайшего его величества повеления и руководствуясь статьей 355 Уложения о наказаниях уголовных и исправительных, подсудимого Герцена, лишив всех прав состояния, признать за вечного изгнанника из пределов Российского государства».
В этом образце казенного красноречия по меньшей мере две неточности. Во-первых, Герцен не был подсудимым, ибо расправа с ним была бессудной и заочной. Во-вторых, Герцен не был уголовным. Но понятия «политический» не существовало в Российском государстве.
Поистине полицейская ретивость странствует по миру без виз. Через всю Европу с Востока на Запад от Леонтия Дубельта к Пьеру Карлье летели доносы на «вечного изгнанника». У Дубельта была зоологическая ненависть к Герцену. Как все перебежчики, он отличался особенным полицейским усердием. Во время расправы с декабристами Дубельт, этот, как его называли когда-то «крикун-либерал Южной армии», мгновенно переметнулся из либералов в реакционеры, смекнув, что несравненно безопаснее, да и выгоднее самому вешать, чем быть повешенным. Допрашивая Селиванова, заподозренного в сношениях с эмигрантами, Дубельт сказал о Герцене, нисколько не скрывая своей злобы:
— У меня три тысячи десятин жалованного леса, и я не знаю такого гадкого дерева, на котором бы я его не повесил!
Сейчас в Париже Герцен хлопотал не об отмене — это безнадежно, — но хотя бы о небольшой отсрочке его изгнания из Франции.
Карлье, человек аккуратный, завел на Герцена досье. Герцен увидел его в префектуре, куда он пришел добиваться отсрочки, и не удержался от скорбной улыбки при взгляде на этот, как он выразился, «второй том романа, первую часть которого я видел когда-то в руках Дубельта».