Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене
Шрифт:
— Позвольте мне сделать одно признание, Александр Иванович…
Слова эти Герцен услышал как бы издали. Ему надо было сделать усилие, чтобы внять им. Одна мысль, одно неистовое желание переполняли его весь этот вечер, что бы другое он ни делал и ни говорил. Он рассеянно посмотрел на Тимошу и промолвил сквозь сжатые зубы:
— Только теперь я впервые проник в глубокий смысл в словах Лютера: «В ненависти я чувствую всю мощь бытия моего».
Всегдаев опешил. Лицо его испуганно вытянулось. Герцен очнулся. Горькая усмешка тронула
Всегдаев набрал воздуха, откашлялся. Налив вина, выпил. Наконец выпалил:
— Я хочу писать о вас диссертацию.
Герцен удивился, ему стало смешно.
— А может быть, — сказал он, — лучше я напишу о вас?
Всегдаев, кажется, обиделся.
— Шутить изволите, Александр Иванович. Конечно, мне невозможно обнять целиком такую огромную фигуру, как вы…
— И потому вы отсекаете от меня какой-нибудь аппетитный кусочек. Уж не окорок ли? Пощадите! Я ведь веду сидячий образ жизни.
— Изволите смеяться надо мной, Александр Иванович… А я ведь серьезно…
— Ну, давайте серьезно. Тема?
— «Язык Герцена». Я подобрал много примеров вашего замечательного пера.
— О языке? О моем слове? О моем оружии? О моем мече? Любопытно. Да… Но…
Герцен посмотрел на Тимошу ласково и с сожалением:
— Вы, видимо, не отдаете себе отчета, дорогой мой, что у такой диссертации нет никакой будущности. Она не может быть ни защищена, ни издана. Э, да вы ничего не знаете, дитя вы неразумное. По высочайшему повелению, — Герцен произнес эти слова как бы взяв их в кавычки, — его императорского величества я объявлен вечным изгнанником из пределов Российского государства… Так-то оно…
Сказал, и минутное оживление снова покинуло его. Опустился на стул. Лицо его приняло прежнее выражение тоскливой озабоченности.
Всегдаев. был, видимо, растерян.
— У меня целая тетрадка, — пробормотал он, — с цитатами, выбранными из ваших сочинений. Там даже есть такая глава: «Контрасты и каламбуры».
Помолчал. Потом сказал упрямо:
— Все равно напишу. Не вечно же такое положение будет в России. Придет время…
Герцен прервал его:
— Тетрадочку эту вы мне покажите. Мне интересно посмотреть примеры из меня.
Он сказал это слабым, словно не своим голосом. При этом мучительно тер лоб. Всегдаев встревожился:
— Александр Иванович, вам нехорошо?
— Страдаю, но терплю… — прошептал Герцен. Потом сказал почему-то по-французски:
— I'ai mal `a la t^ete plus convenable`aun chien enrag'e, qu'`a un litt'erateur — polyglote [34] .
Всегдаев должен был нагнуться, чтобы расслышать, что произносят шепчущие губы Герцена:
— Ничего… Это мигрень… Это наша яковлевская наследственная… И еще вот то… Да, то…
34
У меня головная боль, более приличествующая бешеной собаке, чем литератору-полиглоту (фр.).
— Помилуйте, Александр Иванович, о чем вы?
Тем временем Аяин после несколько неумеренного приема шампанского пришел в состояние умиленности. Все вокруг ему необыкновенно нравилось. Он в доме у Герценов! И какие люди вокруг! Он уже не чувствовал робости перед Герценом. Он подошел к нему, оттеснил Всегдаева и сказал:
— А я никогда не чувствовал себя так хорошо, Александр Иванович, как сейчас у вас.
Герцен поднялся со стула. Казалось, к нему вернулись силы после краткого припадка слабости.
— Вы не у меня, а у моей матери, — сказал он.
Голос его окреп. Все же, отметил Всегдаев, выглядел Герцен усталым и грустным. «Странный Новый год, — подумал Тимоша. — А ведь по старинному поверью, как было в новогоднюю ночь, таково будет и весь год…»
— А я считаю, — бодро выкрикнул Аяин, — что это все равно — у вас ли я или у вашей матушки. Какие вы все благородные, чистые! Посмотрите хотя бы на чету Энгельсонов. Голубки! Особенно она! Влюблена в мужа, как новобрачная! Не правда ли?
— Да, да… — не слушая, сказал Герцен.
Он потер лоб с мучительной настойчивостью, словно силился извлечь из него не дававшуюся ему мысль. Вот-вот ускользнет…
— Видите ли, — проговорил он с трудом, видимо, все-таки ухватив ее и крепко держа, чтоб не выпустить, — женщина сильнее сосредоточена на одном любовном отношении, больше загнана в любовь…
Энгельсон догадался по обращенным на него взглядам Герцена и Аяина, что речь между ними идет о нем. Он приблизился к ним. Пупенька не отставала от него.
— Как, как? — вскричал Энгельсон. — Загнана?
— Именно загнана, — твердо повторил Герцен. — Она больше сведена с ума и меньше нас доведена до него.
Энгельсон смотрел на Герцена, не отрываясь.
— Да, — продолжал Герцен, — она не добровольно предалась любви, а поневоле, от бесправия, от подчиненного положения, от недопущения ее в сферу общественных, политических интересов. И ее стесненная энергия устремилась в узкий канал любовных эмоций. Там она, наконец, чувствует себя как личность.
Энгельсон забил в ладоши.
— Превосходно: «загнана в любовь»! — кричал он. — Каково сказано! Вы слышите, как вас, Аяин? Какая поразительная образная точность! Только вы, Александр Иванович, и никто другой можете найти такую емкую и наглядную формулу для такого сложного явления. Только вы во всей Европе можете вместить в одном слове столько глубокого смысла! И вы знаете почему? Потому что вы в одном лице соединяете замечательного художника и крупного ученого, подобно великому Гёте. Герцен махнул рукой: