Удивление перед жизнью. Воспоминания
Шрифт:
Когда в поселке развернулось прекрасное соревнование – кто роскошнее украсит свой участок, – пожалуй, только Константин Михайлович Симонов не принял в нем участия. На его участке рос густой еловый лес. Так он стоит и поныне, хмурый всегда, а после смерти хозяина и совсем мертвый.
Быть свидетелем цветения, а потом увядания. Грустно. Но все же и любопытно. Как те яблони, о которых я написал, так же, с такой же быстротой старели и люди. Морщились лица, слабели ноги, и в поселке стали собирать средства на содержание доктора. Как летит время! Как все совершается быстро и неотвратимо, будто где-то наверху сидит снайпер и бьет по намеченной цели без промаха.
Первым, если мне не изменяет
Справа от него строил причудливую дачу в стиле неведомого модерна, похожую и на его собственную сложную и, увы, нелепую судьбу, Николай Эрдман. Дача еще не была достроена, когда хозяина укладывали в гроб.
А справа от Писаржевского жил поэт Павел Григорьевич Антокольский, поэт большой силы и человек вулканического темперамента. Когда Павел Григорьевич выступал или даже что-либо рассказывал, эмоциональная лава извергалась со все сотрясающей мощью. Я всегда боялся, что он умрет именно в момент таких бурных порывов. Для меня он был живой классик, так как имя его звучало у меня в ушах и в моем раннем детстве.
Дачу Антокольского внутри украшали причудливые изделия из дерева – труды его жены. Она отыскивала особые корни, пни, ветки, которые уже в самих себе самой природой выражали нечто конкретное – лицо или птицу, кабана или ребенка и т. п. Коллекция эта даже выставлялась в Центральном Доме литераторов, но уже после смерти хозяйки.
Меня всегда удивлял облик Антокольского. Невысокого роста, сухопарый. Пламенно горящие глаза на черном лице. Такого черного лица я, пожалуй, ни у кого и не встречал. Как во многих из людей, чья юность пала на бурные десятые и двадцатые годы нашего века, в нем до самой смерти кипела этакая раннекомсомольская ключевая сила.
А слева от Антокольского жил Владимир Захарович Масс, с которым я просто-напросто сдружился, хотя разница в летах была немалая. В пору поселковой весны семья Масса состояла всего из трех человек – его самого, жены Натальи Львовны, бывшей актрисы Театра имени Вахтангова, выступавшей когда-то в амплуа травести, а теперь из-за болезни ног чаще всего сидящей на лавочке у своего крылечка, вполне пожилой и довольно грузной (конечно же, по причине небольшого роста) женщины, и дочери Ани, теперь уже писательницы, ставшей членом Союза писателей. Аня и тогда писала рассказы, хотя работала геологом и подолгу пропадала в экспедициях. Ранние ее рассказы из ее детства и юности, чаще именно из геологических странствий, я уже и тогда читал, и они мне очень нравились своей прозрачностью и добрым взглядом на мир, на людей. Муж Ани, тогда, кажется, только жених, тоже был геологом, но его я увидел позднее.
Владимир Захарович всегда принимал нас с женой, а то и с детьми радушно, угощал яблоками из своего сада или чаем с вареньем, тоже изготовленным из ягод, созревших тут же, около дома, на грядках. Но главное, чем угощал нас Владимир Захарович, – это его картины. Мало того что он был драматург, прозаик, поэт, сатирик – он был интереснейшим живописцем. Рисовал он много и очень выразительно. Может быть, он не был профессионалом в академическом смысле, но что в его живописи присутствовал дар Божий, для меня бесспорно. Выставка его работ в том же Доме литераторов имела славный успех.
И мне подарил Владимир Захарович три свои работы, в том числе портрет моей дочери Татьяны, когда ей было два-три года. И вот удивительно: когда портрет Тани был готов, мне, откровенно говоря, изображение не показалось схожим с оригиналом, но прошло несколько лет, и маленькая Таня на портрете стала точно, по сути и по виду, похожей на самое себя
Если сейчас выставить все живописные произведения Владимира Захаровича, то можно было бы подивиться, как многое в жизни ему хотелось сказать, запомнить, запечатлеть. Ну, право, его картинами можно было украсить если не все, то половину стен Манежа. И разговаривать с Владимиром Захаровичем было всегда интересно. Ведь он близко знавал и Станиславского, когда писал для Художественного театра пьесу «Сестры Жерар», и Мейерхольда, и Форрегера, и Немировича-Данченко, Маяковского, Есенина – полмира сверкавших талантов двадцатых годов.
И еще одной драгоценной чертой обладал Масс – доброжелательностью. Говоришь с ним – и будто греешься на солнышке.
После смерти Натальи Львовны быстро стал угасать и Владимир Захарович. В последний раз я навестил его, когда он уже едва-едва мог сойти со светелки своей дачи, был крайне дряхл, оброс бородой, от всех его сил остались только прежние приветливость и доброжелательность, светившиеся в глазах.
В даче его живут теперь наследники – Аня с мужем и двумя детьми, – живут, как я чувствую, полной жизнью и тоже строят, строят. Но уже что-то новое. Новую времянку, финскую баню, пристройку…
Слева от Масса жил ученый Авдиев. Знал я его мало и видел только гуляющим со своей собакой, немецкой овчаркой. Он тоже был в возрасте, но гулял всегда каким-то бегущим дробным шагом, будто спешил, или наклон его тела вперед создавал впечатление – словно он падает, отчего и идет так стремительно, чтоб не упасть. Когда-то я слышал шуточное замечание: люди, долгое время имеющие собаку, сами становятся похожими на нее лицом. Пусть не обидно будет покойному Авдиеву, но он поразительно подтверждал эту шутку. И чем быстрее летели годы, тем ближе становилось это сходство.
После дачи Авдиева шла маленькая улочка, и если ее пересечь, то на углу стоит дача Геннадия Фиша. Он умер как-то неожиданно, не будучи человеком преклонного возраста. В память о нем у меня сохранилась книга о Норвегии – стране, в которой он часто бывал, хорошо знал и обстоятельно о ней написал.
Со многими в поселке я был знаком, что называется, шапочно. С самого начала между нами было джентльменское соглашение – не ходить друг к другу в гости. Наши дачи, по идее, не предназначались только для отдыха, а в первую голову считались рабочим местом. И это было именно так. Суматошная Москва со своими бесчисленными мелкими делами, без умолку дребезжащим телефоном, непременными посетителями, собраниями, заседаниями, совещаниями, да и просто уличным гулом для многих малоподходящее место для работы – невозможно сосредоточиться. Я написал «для многих», так как лично мне вся эта чехарда почти никогда не мешала. Я обладал счастливым свойством отключать уши, если в уме вертится что-то соблазнительное для работы. Думаю, буду обладать этим свойством и в дальнейшем. Писатели, которым мешает даже карканье ворон, вызывают у меня подозрение.
– Дима, не греми посудой, ко мне идет гениальная мысль, – такую реплику однажды бросила своему мужу Наталья Сац, когда тот мыл посуду, а мы с ней говорили о делах строящегося в Алма-Ате театра для детей и юношества.
Впрочем, я всегда стараюсь считаться со свойствами других людей. Совсем не хочу походить на других и был бы в ужасе, если бы другие походили на меня. Разнообразие – вот радость жизни. Киплинг заметил: «Нас привлекает только новое, если старое не достигло степени любви». На даче писать хорошо, но можно понять и Флобера, который задергивал шторы на окнах своей виллы в Круассе, так как считал, что природа подчеркивает бессмысленность его труда. Как говорится, куда ни кинь, все клин.